село, предпочитая, чтобы его призвали именно отсюда, вместе со всеми.
Подальше стоял Свириденко Никанор, отец самой большой в колхозе семьи; когда пришла пора Ване Подоляке ехать в город на учебу, Никанор отдал ему свои единственные сапоги, справедливо полагая, что, когда придет пора ехать в город его сыновьям, найдется кто-нибудь, кто позаботится и о них.
И много всякого народа собралось в тот день на Аверкиевом дворе.
Ветер трепал прибитые к трибуне флаги. Аверкий шел к машине, держа в одной руке узелок, а другой полуобняв Александру. Он бросил узелок в кузов, повернулся к ней — она закричала...
Ее уводили в дом, а она кричала, вырываясь из рук, поворачиваясь туда, где, косо срезая досками ветки деревьев, трогалась машина, в которую последним, перенося ногу через задний борт, впрыгивал Аверкий...
Поздним вечером Александра вошла в дом. В комнате слышалось ровное дыхание Дмитрия, набегавшегося за день по полям и агрегатам. Александра постояла над сыном: спать тому оставалось недолго — над яблоневым садом не гасла всю ночь тихая летняя заря.
ХОЗЯИН
За поселком, за линией электропередач, за железнодорожным переездом, — степь. Весной по непаханому зацветает ковыль, к середине лета глохнут в его зарослях птичьи голоса и на поспевающую рожь опускаются лохматые ливневые дожди. Осенью бродят в пожухлых травах куропатки, в березняках на гранитных выходах из земли мечется пугливое эхо, а сейчас не осень и не зима: гуляет по степи чичер.
Полдня сыпало снежком, добавляя белого в поля, потом таяло — бежали по овражкам ручьи, а после обеда холодно засинело по горизонту, стало примораживать, стало сыпать по подмерзшему крупой и как-то убедительно ясно стало: скоро быть зиме!
В поле серо, с преобладанием белого от крупы и протаявшего снега; а в поселке колготились люди, бегали целый день машины и трактора, и там подморозило меньше, на улицах черно, слякотно, и даже вдоль заборов уходят в грязь по щиколотку сапоги. В крепкой бревенчатой избе, стоящей на краю поселка в тупичке кривоватого ответвления одной из совхозных улиц, сидели двое: Никанор Митрофанович Колесаев, хозяин избы, бывший совхозный фуражир, по прозвищу Дядяй, и его гость — случайная залетная птица из города — Володя Иванович Карпышев. Конечно, сам себя последний так не величает, но Дядяй давно знает его (Карпышев родился в соседней деревне) и зовет его попросту — Володя Иванович да Володя Иванович.
Они расположились в маленькой, тесно заставленной комнатке — «куфне», и перед ними на дощатом столе стоит стеклянная банка — литровка из-под грибов. На ядовито-желтой этикетке коричневым написано «Маслята», но в банке — самогон. Угощает Никанор Митрофанович.
— Пей, — говорит Дядяй, показывая на банку. — Видишь, вымя у нас какая. И питье не из худших: первачок, не магазинная изжога!
Дядяй, крепкий плотный человек с внушительной наружностью, — строгий ревнитель порядка. Вот и сейчас: жена отсутствует (уехала в город к родне, прихватив с собой мешок семечек; будет время или цена подходящая — продаст, а нет, родне оставит, не бесплатно, конечно), а в доме все чинно и ладно, все на своих местах. Во дворе, по погоде, грязь, конечно, но все убрано: корова напоена и накормлена, птица и овцы, которым уже недолго гулять (до первых настоящих морозов) — в теплых катухах. От сараев к избе по-над стеной настелено свежей соломы, чтобы удобней было ходить.
В нахолодавших сенях перекрещенный серым шпагатом висит желтый кусок старого сала и подержанное на огне лошадиное копыто. Это лекарство: Колесаев не верит врачам и лечится по собственному разумению. По комнате он ходит в валенках, мягких, волосатых, как будто плохо провалянных, но на самом деле валенки изготовлены по особому заказу, они мягки, удобны, теплы и предназначены для «сугрева» ног. Во время войны Никанор Митрофанович был на фронте и застудил их основательно. Он и летом по двору в валенках щеголяет: насует в них белены и ходит.
— Помогает! — объясняет он.
Гость не особенно нравится Никанору Митрофановичу своей суетливостью, быстрым говорком. Но он терпит его: Карпышев в городе и прежде на хорошем месте работал — на лесощепной базе, а теперь вот еще и к запасным частям какое-то отношение имеет.
Карпышева к Никанору Митрофановичу привел совхозный инженер Егор Семенович, перешепнув Дядяю: пусть, мол, у тебя поживет — приглядеться к нему надо. А чего приглядываться? Потянут-потянут резину еще дня три да и согласятся на все условия приезжего. Совхоз-то степной, дальний, одних комбайнов больше ста, на которых в уборку приезжие работают, а сколько ее, этой техники, только за один сезон гробится. Так как же тут от карпышевских услуг отказываться!
Сам Карпышев преждевременно лыс, длиннонос, помят и, чувствуется, «проторгуется» скоро — какому дураку только в голову пришло ему такое дело доверить! Года у Володи Ивановича молодые, а детей много у него, один сын, оказывается, уже институт закончил, диплом агронома имеет, и приезжий долго жалуется на него: на одном месте никак не держится. Работал в совхозе — ушел, приняли в областное управление сельского хозяйства — ушел, поступил в институт «Гипрозем» — опять ушел.
— Мне бы его образование, — говорит Володя Иванович. — Уж я бы!
И не находит слов, что бы он такого сделал.
— Это конечно! — соглашается Никанор Митрофанович, а про себя думает: «Куда тебе, кикиморе? Вот если бы мне его образование — это да, у меня бы все по одной струнке ходили!»
И Дядяй знает, что он не хвастает, сам директор совхоза Еровикин не раз собирался его управляющим отделением, сделать, да люди отговаривали: кулак, дескать, Никанор Митрофанович, себе тянуть будет.
Гость не нравится хозяину, однако он с ним уже второй день бражничает. Расчет такой: самогон Никанору Митрофановичу недорого стоит, да этому пентюху Володе Ивановичу его немного и надо. А польза от выпивки большая! Когда еще посадят этого прохвоста (может и вовсе не посадят), а к тому времени, как это случится, можно мно-о-гим попользоваться. И вот сидят и пьют, поглядывают в окно.
Там, за окном, возле дома напротив, у крыльца, топчутся люди: легко одетые молодые парни, какая-то бабка, закутанная по глаза толстым клетчатым платком; на лавочке у ворот мужики в праздничной одежде.
— Свадьба у них, что ли? — спрашивает Володя Иванович.
— Да, только не у них. Ну, видно, собираются...
— Свадьба-то — это? — улавливает в воздухе вдруг звучание духовых инструментов Володя Иванович. — Вот музыка-то. Вот, вот...
— Нет, — возражает Никанор Митрофанович. — Духовой оркестр — это на похоронах. У нас бывший председатель месткома помер.
— Вона! — удивляется приезжий. — И свадьба, и похороны — все разом, все в один день?
— А чего тут такого? Совхоз наш большой, целинный. Похороны тут, а свадьба на отделении. Чего ж стесняться?
Музыку относит ветром. Ее слышно то тише, то громче — она словно заблудилась где-то на окраинах засасываемых грязью улиц и никак не может выбраться оттуда. Однако она звучит нее ближе и ближе.
Во дворе Колесаева живет на привязи, в ожидании того времени, когда его рыжая шкура пойдет Дядяю на шапку, довольно большой лисенок, с как бы остекленелыми от ненависти глазами. Обычно он прячется в груде приготовленных на дрова старых бревен, а сейчас выскочил из-под нее, заскулил и, рискуя удавиться, остервенело попытался освободиться от ошейника.
Володя Иванович оживляется.
— Чует, — говорит радостно. — А вот я недавно в Башкирии у родственников был, так там медведь одного пастуха задрал.
— Обожди, — вдруг решительно останавливает его Никанор Митрофанович и подходит к окну, мимо