Повернул на том конце, обратно едет. И тут трактор один, задний, возьми и вывернись. Да в сторону, да в сторону! Зятек-то мой, хромой, хромой, а тут, смотрю, из кабины выскочил, бросился догонять. Догнал, влез в машину. Заглушил...
Вылезает из трактора, зубы, как солнышко, сияют.
— Полудуга, — говорит, — согнулась: стойкость не та. Металл подбирать надо...
Его качать.
И что же? Стал пахать за двоих. Стоянка ему эта в бригаде особая. Другие за день по пять гектаров вспахивают, а он по пятнадцати. Тут фотографы эти, тут журналисты! В поле едут, ищут его, фотографируют. Ну, как же — «новатор». «Вы» ему говорят, в борозде остановить боятся... Тьфу!
Дядяй смачно сплевывает.
— Тебе, может, «Известия» попадались за шестьдесят девятый год? «Человек становится сильнее»? Нет? Ну, так вот, про него там...
А за окном время между тем повернуло на вечер и стало совсем пасмурно и скучновато. Какая-то девчонка в резиновых сапогах влезла в лужу, верх голенищ уже совсем вровень с поверхностью воды, схваченной ледяными иглами, а она продолжает забираться все глубже и глубже. Какие-то мальчишки несли футляр из-под аккордеона, одному показались грязными его сапожишки, он влез в ту же лужу, поболтал там ногами и уверенный, что вымыл обувку, довольный зашагал дальше.
— Пороть их надо, — произносит Дядяй, глядя на детей, и продолжает: — Да-а... Ну, вот, значит, проработал он так годика полтора, а тут эти... как их... «ка-семьсот» пошли. И все! Кончилась его слава, затея-то эта с двумя тракторами. Тут одно время его словно бы и поприжало. Он и попивать начал и ко мне цепляться:
— Эксплуататор ты, — говорит. — У детишек хлеб отымаешь.
А какой хлеб? У нас в селе Березовском живет, такой выпивоха — как эта вожжа ему попадет, неделями пьет, себя не помнит. Ну, пристал ко мне: дай да дай, дескать, денег на выпивку, я тебе за это сена привезу. Вези, говорю. Дал я ему сколько-то — привез. Собственное, от своей коровы. Ну, зять на меня взъелся! Дальше — больше: поцапались мы, съезжайте, говорю, от меня. Они съехали. И Манька тоже. А он слышу, все злее да злее пьет. Ну, это уж известно — кто зачнет ею заниматься... Я дочке и говорю: «Брось ты его, дебошира, пустого человека». А она мне в ответ: «Он лучше всех вас в совхозе, стахановец!» — «Какой стахановец! — говорю. — Стакановец — это да! Ты посмотри только, как он его, винище-то это, стаканами хлобыстает». — «Это у него временный творческий застой», — отвечает.
Ну, застой так застой, мучайся дальше!
Поговорили с дочкой, а тут как раз эти «ка-семьсот» стали появляться. К другим-то они и раньше приходили, а тут к нам. Он и загорелся на них работать. Ему отказ: ноги-де нет, техника безопасности не позволяет. А он уперся — и ни в какую! И что же ты будешь делать? Опять своего добился: на курсы поехал, работать стал. А потом месяца через три, как раз об эту пору, его и привезли мертвого. Да-а... Он что? Он с последним рейсом на станции припозднился, а дорога плохая — дождь этак вот, лужи, его в канаву юзом и стащило. Он — буксовать. Буксовал, буксовал, трактор набок заваливаться стал — он спрыгнул, да зацепился за что-то: как ни говори, нога все же не своя. Упал, ударился да ночь в луже пролежал... Ну, привезли его.
Дядяй махнул рукой.
— Крик, рев. Детишки уже большенькими стали — никого не пожалел. Думаю, кукуй вот теперь, жена. Сказал как-то после дочери об этом, так она, доченька-то эта родная, не поверишь, зверем на меня глянула. Ну, зверь и зверь «Моим детям, — говорит, — за отца стыдиться нечего. Они им гордиться будут. Я научу».
Вот и возьми ее за рупь за двадцать. И научила. Сейчас переехала, в другом совхозе живет, так к матери его родной — тоже где-то в деревне проживает — каждое лето ездят, а сюда ни ногой. Так, иногда если...
Дядяй налил себе самогону, выпил, постучал пальцами по столу.
— Вот ты мне теперь и скажи, — обращается он к Володе Ивановичу. — Правильно он поступил или нет?
— А ты сам как думаешь ?
— Я! Я-то думаю... Я и его спрашивал — это было еще в самом начале — и дочку к нему подсылал: «Спроси, мол, чего он сапожничать не хочет?».
— И ответил?
— Отве-е-тил! Лежу ночью, слышу, разговаривают. «Что ж, — говорит он. — Сапожное ремесло хорошее, я не хаю, но для меня оно пройденный этап». — «А тебе чего надо? Может, обидно, что ноги нет?» — «Обидно, конечно, — отвечает, — да не в этом суть!» — «А в чем же?» — «Я человек, — говорит. — Можешь ты это понять? А раз человек, что ж я — до первой ступеньки дошел и остановился? Не-ет, — говорит. — Я их все одолевать буду, сколько ни есть!» Ну, не дурак ли?
Дядяй снова замолкает и молчит на этот раз особенно долго, глядя на свои руки, сложенные на столе. Он словно прислушивается к тому, что происходит у него внутри.
— Да, форменный! — нарушает он, наконец, тишину и вдруг разражается грубейшей бранью. Ругается он долго, остервенело, потом стихает и ходит, успокаиваясь, по избе.
Застолье явно подошло к концу. Володя Иванович устал от разговора и выпивки и хочет спать, однако все же еще пытается что-то рассказать.
— П-понимаешь, какое дело... — бормочет он неразборчиво. — С-стоит он на посту, а тот мимо идет... Он ему кричит: «Стой, кто идет?» А тот идет! Он ему снова: «Стой, кто идет». А тот идет!
Володя Иванович пьяно машет рукой.
Колесаев слушает гостя, пытаясь понять, что с ним делать, а потом решает:
— Давай спать, а?
...Ночью Никанор Митрофанович вдруг просыпается (спит он на жарко натопленной лежанке, меж двух тулупов) и долго сидит, подобрав ноги, опершись подбородком о колено.
Чего бы, кажется, вскакивать ему среди ночи, чего бы сидеть бессонно в светлой и холодной от выпавшего за окном снега избе, него бы вспоминать своего непутевого зятя, кости которого, вероятно, уже истлели в земле? А вот вспоминает, не спит, мается!..
За окном набирает силы не ко времени пурга. Ветер качает голые деревья, с шумом бросается из-за штакетникового забора на крышу и, перевалив через нее, уносится в степь. А в степи по смерзшемуся ковылю, по темному льду замерзших луж бесконечно текут в сторону железнодорожной станции белесые снежные полосы, на пути которых, меж поселком и железной дорогой, стоит обелиск. Если бы удалось зажечь спичку и, прикрыв ее ладонями, посветить, то на медной дощечке можно было бы прочесть фасонно выбитые слова:
«Здесь, на этом месте, погиб тракторист совхоза имени Урицкого Михаил Антонович Баканов». Ниже — даты рождения и смерти. Выше в металлической рамке, залепленной снегом, — молодое улыбающееся лицо.
А по широкой степи, мимо обелиска, все текут и текут подгоняемые ветром белые снеговые полосы — к железной дороге, к станции, от которой паровозы в клубах дыма влекут поезда с людьми во все стороны света.
ВЛАДИМИР ТРОХИН
ЖЕНЩИНА С РЕБЕНКОМ