коварство и неуклюжая, но неотступная жестокость, которая мало-помалу просачивалась наружу сквозь дряблые толщи жира, последствия неуемного обжорства.
Редкий снежок все падал и падал, выбеливал покатые плечи, поля громоздких шляп. Чарльз, поеживаясь от снежных хлопьев, залетавших за шиворот, пошел дальше: эти люди вызывали в. нем живейшее омерзение — ему хотелось уйти от них. Он шел, шел и вышел на Фридрихштрассе, куда с ранними сумерками высыпали тощие проститутки — они расхаживали посередине тротуара, и хотя казалось, что они куда-то идут, ни одна ни разу не переступила пределы отведенного ей участка. Черные кружевные юбки, высоченные каблуки, шляпы с перьями — Чарльз никогда не осмелился бы к ним подступиться. В первый же его вечер в Берлине молоденькая хмурая проститутка не слишком заинтересованно стала зазывать его. Чарльз не без запинки составил фразу, которая, по его предположениям, должна была означать: «Мне некогда», опасаясь, что от нее не отвязаться. Она окинула его серьезным, оценивающим взглядом, убедилась — вогнав его в краску, — что тут не поживишься, и, бросив ему безразлично: «Что ж, пока», повернулась к нему спиной. На родине если у него что и получалось с девушками, то только со знакомыми, но и с ними он поначалу всегда робел. В любом случае ему могло перепасть, а могло и нет; и этот метод, как он его окрестил, ласки и таски, кнута и пряника, проб и ошибок, его многому научил. Эти неприветливые с виду профессионалки, расставленные по своим постам, как солдаты в мундирах, вызывали в нем смущенное любопытство и неуверенность. Он не терял надежду каким-то образом свести знакомство с разбитными девчонками, скажем студентками; здесь их было вроде бы полным-полно, но ни одна не положила на него глаз. Зайдя в подъезд, он торопливо наметил несколько толстозадых фигур, брыластых лиц и всевозможных свинок. Набросал одну особенно отощавшую, прискорбного вида проститутку в лихо заломленной шляпе с перьями. Поначалу он старался рисовать украдкой, но вскоре понял, что старается понапрасну — до него никому нет дела.
Вот какие довольно беспорядочные, но от первой до последней огорчительные картины проносились у него в голове, когда он, сложив карту и проспект, пошел по Берлину искать комнату. Он не прошел и дюжины перекрестков, а уже насчитал еще пяток нездорового вида юнцов со свежими шрамами на щеках, длинными, глубоко перерезавшими щеку, кое-как прикрытыми пластырем и ватой, и снова подумал, что ни о чем подобном ему никто не рассказывал.
Два дня спустя он все еще месил заваливший улицы снег, звонил в двери, а вечером возвращался без задних ног в гостиницу. Утром третьего дня поиски привели его на четвертый этаж внушительного дома на Бамбергерштрассе; на этот раз он дал себе труд приглядеться к отпершей ему дверь женщине. Чарльз, хотя и недолго пробыл в Берлине, уже понял, какой страшной властью обладают в этом городе квартирные хозяйки. Улыбчивые лисицы, оголодавшие волчицы, неопрятные домашние кошки и в самом прямом смысле слова тигрицы, гиены, фурии, гарпии, а порой, и это было тяжелее всего, просто отупевшие, понурые тетки, на чьих лицах читалась летопись их несчастий — они только что не плакали, когда он уходил, будто он уносил с собой их последнюю надежду. Чарльз, если не считать четырех зим, проведенных в захолустном южном университете, никогда не уезжал из дому. До сих пор ему не приходилось искать жилье, и его не покидало чувство вины: ему чудилось, что он подглядывает в щелочки и замочные скважины, вынюхивает слабости рода человеческого: кухонную вонь, затхлость непроветриваемых спален, застарелый запах нищеты и тяжелый дух богатства. Ему показывали свободные каморки за кухней, где на веревке сохли пеленки, а меж тем где-то тосковала по жильцу искомая комната. Его препровождали в края позолоченной резьбы и облысевшего плюша, пропахшие тушеной капустой. Его допускали в неохватные пустыни — сплошь шлакоблоки и хромированная сталь, — скаредно обставленные белыми кожаными кушетками и столами с зеркальными столешницами, где неизменно требовали, чтобы он прожил не меньше года, и заламывали чудовищные цены. Он сунулся и в одну сырую конуру — лучшего антуража для сцены убийства не найти, — и в другую, где угрюмая молодая женщина укладывала вещи и в нос шибало гнусными духами от сложенного на кровати стопками нижнего белья. Она явно назло хозяйке завлекательно улыбнулась ему, а та резко выговорила ей. Но по большей части в комнате за комнатой он сталкивался с дотошной опрятностью, наводящей уныние неусыпной и неотступной домовитостью и отталкивающей благопристойностью, различия между ними были лишь в пышности перин да в обилии драпировок, и из всех из них он опрометью удирал на улицу — на вольный, пусть и не вполне, воздух.
Сейчас ему открыла дверь довольно симпатичная женщина лет пятидесяти, может, чуть старше — после тридцати все они казались Чарльзу одного возраста, — румяная, седая, с на редкость живыми голубыми глазами. Она, видно, принарядилась к его приходу, держалась она с некоторой ходульностью, впрочем, довольно безобидного свойства, и откровенно обрадовалась ему. Он заметил, что почти пустой коридор натерт до блеска: а что, если он найдет здесь ту самую золотую середину между засильем плюша и собачьей конурой?
Хозяйка привела его в свою лучшую комнату: все остальные уже сняли, объяснила она. Ему, наверное, будет приятно узнать, что у нее живут исключительно молодые люди, точнее говоря, их трое, и, она надеется, он станет четвертым.
— У меня, — сказала она горделиво, — живут студент Берлинского университета, молодой пианист и студент Хайдельбергского университета — он сейчас в отпуску; как видите, компания подобралась неплохая. Могу я осведомиться, чем вы занимаетесь?
— Точнее всего будет сказать, что я художник, — ответил Чарльз уповательно.
— Это просто замечательно! — сказала хозяйка. — Именно художника нам и недоставало.
— Я плохо знаю немецкий, но надеюсь на вашу снисходительность, — сказал Чарльз, несколько подавленный ее светскостью.
— Это дело поправимое, — сказала хозяйка, милостиво, по-матерински улыбнулась и добавила: — Я венка, вот почему я говорю несколько отлично от берлинцев. Позволю себе заметить, если вы и впрямь намереваетесь изучать здесь немецкий язык, венское произношение отнюдь не из худших.
Комната. Комната как комната. Не счесть, сколько точно таких же комнат он перевидал за время своих поисков. Будь у него выбор, он, конечно, выбрал бы что-нибудь другое, но это, пожалуй, наименее удручающий образчик общепринятого здесь стиля: роскошный восточный ковер сумрачных тонов, из-под собранных пышными складками бархатных портьер выбегают тюлевые занавески, большой круглый стол, покрытый опять же восточным ковриком в приторно-изысканной гамме красок. В одном углу два низких дивана, на них груды шелковых и бархатных подушек, на стене над ними — застекленная полочка, уставленная миниатюрными безделушками, в основном из серебряной филиграни и тончайшего фарфора, на столе — тяжеловесная лампа под затейливым абажуром розового шелка, желобчатым, обшитым бахромой и украшенным шелковыми кисточками. Массивная кровать под покрывалом переливчатого шелка поверх пуховой перины, громоздкий шкаф темного полированного дерева, до того изукрашенный резьбой, что не разобрать, какой он формы.
Жутковатая комнатенка, ничего не скажешь, но он ее снимет. Хозяйка с виду не злая, да и меньше за такой кошмар нигде не возьмут. Она охотно согласилась предоставить ему для работы простой стол с настольной лампой и добавила:
— Надеюсь, вы проживете у нас по меньшей мере полгода.
— Увы, только три месяца, — сказал Чарльз: он ожидал, что разговор примет такой оборот.
Хозяйка безуспешно попыталась замаскировать разочарование приветливой улыбочкой.
— Как правило, комнаты сдают на полгода, — сказала она.
— Но через три месяца я уеду из Германии, — сказал Чарльз.
— Вот как? И куда? — спросила она, просияв так, будто эта поездка предстояла ей самой.
— Скорее всего в Италию, — сказал Чарльз. — Сначала в Рим, потом во Флоренцию. Ну а потом буду колесить по всей Европе, — добавил он бесшабашно и тут впервые почувствовал, что это не пустые слова, что так и будет.
— Ах, Италия! — заахала хозяйка. — Я провела там три самых счастливых месяца моей жизни и всегда мечтала еще раз туда съездить.
Чарльз остановился у стола. На шелковом коврике рядом с лампой стояла гипсовая копия Падающей пизанской башни сантиметров в двенадцать высотой. За разговором он потянулся к ней, едва касаясь кончиками пальцев, приподнял, и хрупкие гипсовые колонки аркад продавились. Они просто-напросто рассыпались в прах от его прикосновения и, едва он отдернул руку, усеяли массивное основание лампы. Он увидел, как от лица хозяйки отхлынула кровь, а ее голубые глаза заволоклись слезами, и пришел в