осколков, — это и были первые зеркала. Они хранили в себе свет неведомых миров, отражая божественную мудрость. Люди научились создавать их подобие из бронзы, и эти зеркала, творение рук человеческих, тоже стали окнами в иной мир. Боги запрещают смертным смотреть по ту сторону, взглянешь — и погибнешь! Но, читая слова, написанные на зеркале, можно войти туда, где есть тайна сна мертвого и сна живого, а в тайне — зримое и незримое. И познать то, что скрыто от людских очей… Что было, что будет…
Мои роче тои… рому давойу…
Я не боюсь ходить одна, все самое худшее со мной уже было. Когда хочется проклясть свою красу, потому что ничем не смыть этот липкий налет, остающийся после чужих взглядов и рук. Он исчезает бесследно лишь в глазах того, кто впервые взглянет на тебя по-иному…
Не знаю, был ли он на самом деле — этот осколок зеленоватого металла, который, если в него всмотреться, вдруг становится похож на поверхность озера с тысячью мерцающих глаз. И где я его нашла, и сколько мне тогда было лет. Может, это привиделось во сне… Я помню одно — ослепительно яркий полдень, холод металла на моей детской ладони.
«Тойе е ти нивть… дле нъжи…» Вот тебе нить для связи… Откуда я знаю эти слова?
Пластинка усеяна почти неразличимыми черточками, треугольными, полукруглыми — словно крохотные зрачки смотрят на меня из зеленой глубины. И я тоже вглядываюсь все пристальнее, пока муть не застилает глаза. А потом не вижу ни металла, ни своей руки, ничего вокруг. Вижу совсем другое, — закатное небо, и жаркий месяц в нем, как серьга. Поля темнеют вдали.
Гаснущий день отражается в круглых щитах. Жарко дышит пламя костра.
Люди возле темных шатров… да йе тени живьве…
А лиц не видно, и слов не разобрать — все снова исчезло.
Это стало моей любимой игрой, — я называла ее «смотреть картинки». Вначале они были смутными, как будто проступают из-под воды. А потом стали сменять друг друга и с каждым разом становились все четче, и слова я слышала яснее — сразу вспоминая, что они значат. Иногда звучали только слова, отдельно, — будто кто-то говорит вслух. Чаще всего по ночам, перед тем как заснуть… Хотя горести бывшие не сочтешь, однако нынешние горше… Слова сплетались в одну светлую нить. Споры прошлые не считайте… Бесконечная светлая нить, она все вилась и вилась. Место свое обступите цепью — будете его защищать днем и ночью!.. Она вилась, эта нить, и тянулась куда-то вверх, и звала меня за собой. Не место — волю! За мощь его радейте!.. Она вела, влекла меня за собой, светлая нить, свитая из слов. Будем опять жить… Будет все в прошлом… Забудем, кто есть мы… И, закрыв глаза, я видела будто со стороны, как протягиваю к ней руки, встаю и иду следом, а потом, наконец проваливаясь в сон, в тот же миг чувствовала, как падение превращается в полет, и вдруг просыпалась — там…
Я не хочу, да и не могу говорить плохо о женщине, которая меня воспитывала. Она часто напоминала о том, как я должна быть ей благодарна — и, конечно, имела на это право. Сладить со мной бывало нелегко, так что, может, от родителей мне доставалось бы еще больше… И, наверно, в тот день я действительно вывела ее из себя, если она выбросила в мусор мою коробку, где лежали разные мелочи. Нечего тащить в дом всякую дрянь.
Наверно, этот осколок металла был там, в коробке… Не помню. Плакать я, конечно, все равно не стала — назло. Тем более, что эта игрушка была мне не очень нужна, — тогда я уже могла видеть и без нее. Можно смотреть на воду, на стекло, в огонь. А порой можно и никуда не смотреть, просто закрыть глаза. Все равно это приходит само — или не приходит вовсе.
…Будем опять жить. Будет все в прошлом — забудем, кто есть мы. Чада будут, нивы будут, прекрасная жизнь — забудем, кто есть мы.
Расеюния чарует очи, никуда не деться от нее. Живы еще чада ее, ведая, кто они в мире.
Тусклая бронзовая гладь, испещренная волнистой рябью письмен… Вода Тибра — такая, как прежде. Река бежит среди высоких бетонных стен, покрытых зеленоватой патиной водорослей.
На набережной — киоски с сувенирами, лотки с мороженым, туристы.
Вечереет, и солнце перекатилось за правый берег. Если перейти по мосту, окажешься на холме Яникул.
Прогулочный парк, играют в волейбол, едят бутерброды, пьют пиво. Карусель. У подножия памятника Гарибальди, воздвигнутого на огромной белой тумбе, целуются парочки. Отсюда вы можете насладиться великолепным видом на Вечный город, раскинувшийся внизу, словно море огней. Это подарит вам незабываемые романтические ощущения.
Две тысячи девятый год ныне, — как говорится, от рождества… или, лучше, новой эры. Стало быть, две с половиной тысячи лет минуло с тех пор… Он был молод и знатного рода, Гай Муций по прозванию Корд, что значит «поздно рожденный».
Он жил в этом небольшом городе за рекой, в Риме. Когда там случалось бывать кому-то из расенов — то бишь, из тех, кого римляне звали этрусками, — они потом рассказывали, что Рума — город дикий, под стать его жителям, народу буйному и беззаконному. Что, украшенный лишь оружием и доспехами, снятыми с убитых врагов, он являет собой зрелище мрачное, грозное. Что нет там ничего красивого, радующего око…
И правда, там не найти было ни роскошных палат, как в Клевсине и Вейях, ни святилищ с пышным убранством, ни изваяний из мрамора и бронзы. Всего несколько высоких домов: храм Юпитера на Капитолийском холме, храм Весты на небольшой торговой площади — форуме. Улочки узкие, извилистые, лишь кое-где вымощены речной галькой. Простые дома из сырцового кирпича разбросаны по склонам холмов, среди густых рощ, оврагов и топких низин. В этих гиблых местах таилась болотная лихорадка — и каждый год собирала страшную дань…
Но это был его родной город. Здесь он восьми дней от роду, с крохотным золотым мечом на шее, был принесен в храм и наречен по имени. Здесь делал первые шаги и впервые взял в руки оружие. Здесь он в день своего семнадцатилетия принес первую жертву богам, отдав на их алтарь золотой амулет, потому что кончилось его детство, а мужчине не подобает носить золото — ведь только железо приносит победу! Это был его родной город, он любил его и был готов защищать… Как же иначе?
Вокруг города высилась крепостная стена, за ней тянулись пастбища и пшеничные нивы, протекал Тибр, желтый от песка и ила, — граница римских земель. А на другом берегу, с холма Яникул, начинались владения могущественных соседей — расенов. Но уже много лет в Риме правили их соплеменники, и они привыкли считать этот город окраиной своей державы, а на его жителей смотреть свысока. Не зря, дескать, говорится: каким болотом плыть, той и славе быть… Да и что тут скажешь, если дикий мятежный сброд не ценит чести, незаслуженно выпавшей ему на долю. Разве это не великая милость судьбы — пребывать под мудрой и справедливой властью царей расенской крови!
Сто семь лет там царствовали потомки расенов, и последним из них был Тарху — Тарквиний Гордый. Еще римляне называли его надменным и жестоким, да так оно и было… Волю сената и народа он презирал — не внимая ничьему совету, объявлял и заканчивал войны, по своей прихоти заключал договоры и нарушал их. Вопреки законам творил суд, лишал жизни и добра всех, кто был ему неугоден или подозрителен, приговаривал граждан к казням и изгнанию… Но наконец и сам он был изгнан из Рима. И прибыл в Клузий — по-нашему, Клевсин, — просить помощи у царя Ларса Порсенны. А тот немедля двинулся на Рим с вооруженным войском.
Говорили, что никогда прежде не бывало в сенате такого ужаса — настолько могущественным был тогда Клузий, столь грозным было имя Порсенны… Отраженный в своем первом натиске, он решил перейти от приступа к осаде: выставил стражу на холме Яникул, а лагерь расположил на равнинном берегу Тибра, собрав к нему отовсюду суда — и для надзора, чтобы не было в Рим подвоза продовольствия, и для грабежа, чтобы воины могли переправляться при случае где угодно. Скоро римские окрестности стали так опасны, что даже скот оттуда сгоняли в город, не решаясь пасти его за воротами. Бедный люд освободили от пошлин и налогов: пусть платят те, у кого хватает дохода, с неимущих довольно того, что они растят своих