много, рассказывая о своем бредовом мире, но это уже не язык, его невозможно понять — он фантастичен по своей природе. В чем языковая природа депрессий? В чем механизм порчи языка при депрессии? Этот механизм проявляет себя в том, что при депрессии исчезает самая важная сфера языка, сфера его смыслов. При депрессии все становится бессмысленным, в том числе бессмысленным становится разговор о чем бы то ни было. Ничто не интересно. Депрессивный прекрасно понимает разницу между кошкой и собакой, но ни кошка, ни собака ему не интересны. Шизофреник может потерять различие между кошкой и собакой, но они одинаково могут быть ему интересны как чистые смыслы — шизофрения в том и противоположна депрессии, что это сфера чистых смыслов, — как какие-то бредовые животные- страшилища. В поисках смысла депрессивный человек погружается в сон — поэтому депрессивные склонны долго спать — потому что во сне они приобретают тот дефицитный смысл, которого им не хватает наяву. Во сне кошка может превратиться в собаку или в волшебное животное, но при этом и то и другое интересно. Сновидный мир становится для депрессивного человека последним прибежищем смысла. В этом плане шизофренику вообще не нужно видеть сны, так как он (в остром, конечно, состоянии, мы вообще говорим сейчас об острых состояниях) и так находится в сновидной реальности, где все преисполнено многозначным смыслом, но отсутствуют сами значения, денотаты этих смыслов. Что тяжелее — отсутствие денотатов или отсутствие смыслов? Это равносильно тому, чтобы спросить, какая болезнь тяжелее — шизофрения или депрессия. И мы знаем точно, что шизофрения, конечно, тяжелее, что она, как правило, не излечима. В то время как депрессия, если это не шизофреническая, а чистая депрессия, как правило, излечима. Значит, оказывается, что придать денотатам смыслы легче, чем придать смыслам исчезнувшие денотаты. Почему это так? Чистый денотат без смысла это вообще фикция. В лучшем случае абстракция. «Это кошка, это стол». Если при этом не возникает никаких ассоциаций, то и знаковость редуцируется. Если стол ни зачем не нужен, то мы вообще не будем говорить о столе; если стол зачем-то нужен, то нам становится интересно. А там где появляется интерес, появляются и смыслы. Нам интересно, какой это стол: большой или маленький, письменный или обеденный; что на этом столе стоит; круглый он или овальный; старинный или новый; кто за этим столом сидит и что делает. Вещь проявляется только тогда, когда она полна смысла. В этом плане терапия депрессии — это наполнение вещей смыслами. Научить читать смысл у стола требуется для того, чтобы возбудить интерес к жизни. Поэтому терапия депрессии может начинаться с простых вопросов относительно смыслов простых вещей. Можно требовать от депрессивных людей, чтобы они тренировались в выдавании ассоциаций, которые у них вызывают те или иные вещи. Постепенно пространство вещей все больше и больше заполнится смыслом. Шизофрению так лечить нельзя. Как показать шизофренику, что кошка это просто кошка, а собака просто собака? Он утратил не смыслы, он может в ответ сказать «мяу» или «гав-гав», но он утратил знаковую стабильность вещи. Он поэтому в остром периоде не может сказать членораздельно: «Кошка мяукает, а собака лает — в этом их различие». Депрессивный это может сказать, если у него спросят, чем отличается кошка от собаки. Но ему не интересны ни кошка, ни собака. Они не вызывают у него никаких ассоциаций. Какая-то кошка, какая-то собака — они мяукают, лают — и это совершенно никому не нужно. Не так у шизофреника — кошка и собака это какие-то загадочные существа, которые громко лают, мяукают и вполне возможно, что они могут этим мяуканьем или лаем что-то тайно сообщать ему. Все эти говорящие коты и собаки — могут присутствовать только в шизофреническом дискурсе, в депрессивном им нет места. В этом смысле сказка шизофренична, а простой рассказ о прошлом депрессивен. Вспомним физиологический очерк и реализм — это депрессивное искусство, которое апеллирует к чистым денотатам, и им нет дела ни до каких смыслов, смыслы здесь редуцируются. Итак, при депрессивном расстройстве болезнь захватывает не саму языковую ткань, а ее верхний слой — семантику. При шизофрении болезнь захватывает самое язык — его фонетику, морфологию, синтаксис — остается голая доязыковая или пост-языковая семантика, которой пользоваться нельзя, не одев ее в языковую одежду. Но в этом не только различие, но и глубокая родственность шизофрении и депрессии, так как язык в них поражается тотально в отличие от других, в частности, невротических заболеваний, где семантика и форма языкового выражения претерпевают некие более или менее значительные искажения, но не исчезают вовсе.
Теперь можно задаться вопросом, в чем принципиальное различие между природой психоза и природой невроза. Психотик, как уже ясно из предшествующего изложения, находится за пределами языка; если он говорит, а он, как правило, говорит в бредовом регистре, то речь его либо вообще непонятна, либо— и это принципиально важно— он говорит не с реальным, а с бредовым собеседником. В этом смысле можно говорить о специфической бредовой прагматике или — в терминах Лакана — о специфическом бредовом Другом. Однако не случайно, что психотики являются авторами большого корпуса художественных дискурсов, особенностью которого как раз является отсутствие денотата и смещенная прагматика, в то время как при депрессии художественная речь представляется семантически и прагматически бедной или практически вовсе не маркированной. Речь невротика или психопата является речью в полном смысле этого слова, так как сколь бы различные не были психопат или невротик, все они находятся по эту сторону языка, по эту сторону семиотического. Их отличие от нормальной речи состоит только в том, что какой-то сектор представляется искаженным. Как это происходит и какова природа этого искажения в психодинамическом смысле? В этом психодинамическом смысле мы знаем, что психические конфликты, вызывающие различные неврозы, формируются уже достаточно поздно, на стадии Эдипова комплекса, когда речь ребенка в целом представляется уже сформированной. В зависимости от того, на какой стадии психосексуального развития происходит невротическая фиксация, и происходят искажения речевой деятельности. Например, на анальной стадии, как известно, формируется обсессивно-компульсивная личность, психологической особенностью которой является педантизм и навязчивое повторение. Эти две особенности и отражаются в речи ананкастов. Эта речь является чрезвычайно точной педантичной и обычно навязчиво вращается вокруг одних и тех же тем. Но, сделав подобное наблюдение, мы еще не доказали, что искажение языка является не следствием конфликта и соответствующего невроза, в данном случае обсессии, а является его природой и его причиной. Как происходит формирование анально- садистического невроза или характера (психопатии)? Считается, что это происходит при неумеренном отдании важности приучения к туалету. Причем же здесь язык? Говоря о языке, мы говорим о нем в широком смысле как о семиотическом начале в принципе, — как говорят о языке балета, языке жестов, языке брачных танцев и т. п. Очень важным является язык норм и запретов, язык Суперэго. Именно запреты формируют анальную фиксацию. «Нельзя испражнятся, где попало и когда попало, это нужно делать в определенном месте и в определенное время, и не следует делать в других местах и в другое время». Все это языковые высказывания, направленные на субъекта. Это речь императива, нормативного, деонтического предписания, языка как действия (Джон Остин). То есть особенности речевого поведения будущего ананкаста формируются деонтическим, несущим норму и запрет дискурсом: «Делай так-то, регулярно повторяя свои действия. В остальном ты можешь быть свободным». Но это последнее добавление становится уже лишним и не достигающим своей цели, так как фиксация диктует генерализованно все поведение будущего невротика в целом. Он теперь будет распространять нормативное предписание своего Суперэго на любое действие и любую речь. И эти особенности будут сочетать в себе педантическую нормативность и навязчивое повторение одного и того же.
По-другому строится речь истерика, прямо противоположного ананкасту. Истерик формируется не под влиянием запретов (запреты на него не действуют, так как будущий истерик это тот, кому в детстве слишком много попустительствовали), а под влиянием другой модальности, модальности ценности. Если речь ананкаста будет вращаться в кругу оппозиции «должно — нельзя», то речь истерика вращается в кругу оппозиции «хорошо — плохо, приятно — не приятно, приносит удовольствие — не приносит удовольствия». В речи истерика эта последняя особенность будет проявляться в повышенной эмоциональности и образности, отсутствии педантизма, замкнутых конструкций, отсутствии аналитичности. (Противопоставление речи истерика и компульсивного прекрасно показал в классической книге «Невротические стили» Майкл Шапиро.) И тем не менее и случай истерии и случай обсессии родственны в том смысле, что оба эти невроза имеют отчетливый образ Другого, по отношению к которому они выстраивает свой дискурс. Говоря в общем смысле, компульсивный Другой будет носить следы Суперэго, а истерический Другой будет носить следы Ид. Но в том и в другом случае Другой обязательно будет присутствовать — это универсальная особенность всех неврозов, которая позволяет работать с ними психоаналитически, так как наличие Другого способствует образованию переноса. В то время как при отсутствии реального Другого при психозе перенос образуется, как известно, с большим трудом.