этой войны сплошная выгода будет, не беспокойся… Вон, наши подходят.
Первым шел с искаженным болью лицом сержант Сторонков и, подойдя к Куманькову, с трудом хлопнул его по плечу:
— Молодец, поэт. И чего тебе так не везет, ума не приложу, короткую соломинку все время вытаскиваешь. Зато живой еще. И даже не попятнали, вон как меня. Тяжелая у нас работа, ничего не скажешь… Эй, ребят положите подальше, в сторонке. Хорошо, что я достал целлофановые мешки. Доставал, о себе думал. Они даже большими оказались. Как у тебя, поэт, было стихотворение про наш саван? Саваном нам будет белый орел афганский, не гроб сосновый, для героев известных — будет гроб цинковый… что-то в этом роде. Но о мешках для удобрений, говорят, даже для мусора ты тогда не думал. Чего молчишь? Сколько косяков уже успел? Два? Три? Хватит. Это приказ. Я все понимаю, я каждый раз все понимаю, но это приказ.
Борисов сидел молча рядом, не шевелясь. К нему быстро возвращались силы, а с ними и уверенность. «Мне не в чем себя упрекнуть. Я в первом же бою делал все, что делали они, опытные. Я даже сделал больше — пошел добровольцем. Нужно, чтобы об этом узнали не от меня… от Бодрюка. А Сторонков похож, точно похож сейчас на мартышку полковника. Даже не смотрит на меня, сволочь. Он еще извинится. Вот, поворачивается ко мне. Если еще раз оскорбит, то я… что я?»
— Ну, товарищ старший лейтенант, с боевым крещением вас. Люди говорят, что с вами можно сработаться, я тоже так думаю.
Подошедший Бодрюк широко улыбнулся и сильно закивал головой.
— Это точно. Вы вели пулеметный огонь что надо, а после по своему почину спустились, вызывая огонь на себя, на разведку в долину.
Сторонков желчно улыбнулся, то ли засмеялся, то ли закашлялся:
— Ладно, ладно. Тебе, Леха, только волю дай, так ты без мыла… Чего руками разводишь, да я не против, пожалуйста.
Сторонков бросил быстрый выразительный взгляд на старшего лейтенанта и, как бы продолжая разговор, сказал скороговоркой:
— Леха, ты распорядись, пусть начнут работу, я громко говорить не могу, в рану отдает. Так что давай, а я тут с лейтенантом останусь.
Бодрюк поколебался, ему явно не хотелось принимать командование над обеими группами, он бы предпочел, чтобы последнюю операцию, вероятно, по сбору трофеев, провел Сторонков. Борисову это показалось странным, но за последние сутки столько необычного произошло, что он отказался думать о возможной причине безынициативности инициативного Бодрюка, принявшего хмуро решение и заоравшего:
— Все ко мне! Все устали, знаю, всем трудно, знаю, но надо сделать последнюю работу. Может, ничего и не найдем, но — надо. Не для себя только пашем. Думаю, афганцы не успели нам гостинцев оставить, но нужно быть все равно начеку.
Ворча и матерясь, солдаты начали оттаскивать тюки подальше, потрошить их. Все афганские трупы были обысканы и найденное на них сложено на расстеленной на земле тряпице. Раздался крик:
— Есть! Касса есть!
Борисов видел: металлический ларец был осторожно вскрыт и его содержимое вытряхнуто на тряпку. Только после этой работы повеселевшие солдаты начали оттаскивать в кучу трофейное оружие, боеприпасы. Бумаги, найденные на афганском командире, Бодрюк отдал Борисову, тупо наблюдавшему за происходящим. Затем мешки с продовольствием, ящики с медикаментами, тюки с одеждой, еще какие-то коробки были брошены в кучу, чем-то политы, похоже маслом, чем-то посыпаны, похоже порохом… раздался выстрел из ракетницы и заполыхал костер, воняя и треща, выдыхая черный дым. И только глядя на огонь, неестественный в этой немыслимой жаре, Борисов понял, что произошло. Он повернул голову к сидящему рядом с ним на тюке Сторонкову и встретил внимательный, настороженно-холодный взгляд сержанта. Вот откуда у них американские ботинки, американские соки, таблетки, «пакистанки», «драгуновки», «бесшумки», транзистор, водка. Они — мародеры! В Союзе за пять помидор с колхозного поля солдата могут под трибунал отдать, в любом случае десяти суток губы ему не миновать, а они тут трупы обворовывают, кольца с рук сдирают…
Лицо старшего лейтенанта исказилось, задрожавшая рука потянулась вдруг к кобуре… Сторонков спокойно ткнул своей «бесшумкой» старшего лейтенанта в плечо:
— Подожди. Поговорим. Ты же живой. Ну и поговорим. Леха! Иди сюда! И Бодрюк с тобой поговорит. Или покивает головой. Спокойно, спокойно. Убери руку! Ну?! Вот дурень.
Борисов не узнал своего голоса, и никогда еще в жизни не чувствовал себя таким благородным:
— Ты у меня, сука, еще поплатишься. Под трибунал пойдешь, а после него тебя, гада, к стенке поставят. Я о чем-то догадывался, не зря ты о деньгах, о том, что все можно купить, лепетал. Меня не купишь! Мразь ты, армию позоришь, страну позоришь!
Он крикнул подходящему Бодрюку:
— Ну, а ты что скажешь, говно хохляцкое?!
Не задумываясь, Бодрюк ответил:
— Сам ты говно кацапское. Ишь ты, звездочки у него, подумаешь. Я с ним по-хорошему, а он?
— Мародер! Трупы обираешь? Вместе с дружком под трибунал пойдешь!
Бодрюк мгновенно успокоился, протянул:
— А-а-а-а, вот оно что. А ты, Слав, чего ему не объяснил, не пояснил?
— А сам ты не можешь? У меня плечо болит.
— У тебя лучше получается.
Лежащий рядом с тюками Пименов грустно сказал:
— Будет вам лаяться, ребята. Мы же сегодня троих потеряли. Зачем же так?
Бодрюк наклонился к нему:
— Володь, нужно тебе чего? Соку хочешь? Больно тебе? Еще тебе иглу дать?
— Не больно мне. Сок дай. И помолчи. Пусть Славка лейтенанту скажет. А то надоело. Кричите, кричите.
Печальный Пименов закрыл глаза. Борисов, все еще задыхающийся от бешенства, не нашел ничего другого, как кивнуть головой. Бодрюк сел на землю и приготовился слушать. Подошли остальные — они гримасами и вопросительными взглядами пытались узнать, в чем дело. Маленький, сухой, нервный Сторонков выглядел странно-внушительно. Он усмехнулся:
— Мы, значит, мародеры, позор армии, позор страны? Разберемся. Нас посылают в горы с АК на глупую смерть. Это чей позор? Нам не дают нужного обмундирования, достаточного количества витаминов, нужной боевой техники — и этим обрекают на смерть. Это чей позор? Наш или армии, страны? Погибают наши товарищи по оружию, да, выспренно изъясняюсь, высокопарно, но разве они не наши товарищи по оружию? Погибают они, часто кормильцы матерей, их опора. И что же? Матерям нашим запрещали годами говорить, где и как мы погибли, и выдавали копейки за нашу смерть. Теперь разрешили говорить — под занавес, но продолжают выдавать за сына жалкие гроши. Это чей позор? Не армии? Не страны? А наши раненые? Подыхают дома без ухода, без денег, без жилплощали, без уважения. Нам теперь говорят: вы герои, вам квартира вне очереди, поступление в институт вне конкурса, отпуска вам будут летом. И — x…! Забыть о нас хотят, об этой войне. Газеты нас теперь прославляют, а на деле мы все равно есть и будем отверженные. Так что же, нужно нам было спокойно подыхать тут или после дембеля дома? Нет! Старики нашего полка несколько лет назад создали Братство. Правильно они сделали или нет?
Люди вокруг Сторонкова рявкнули:
— Правильно!
— Конечно, правильно. Если правительство о нас не заботится, то мы сами должны о себе позаботиться, о наших друзьях, о матерях погибших, о раненых. Правильно?
— Правильно!
— Деньги на кооперативные квартиры, на дома, на пенсии нашим матерям — потому что матери наших погибших товарищей — наши матери, разве не так?
— Правильно!
— …Нашим раненым, нашим инвалидам, нашим подыхающим от ран на родине, нам самим, наконец.