— Да, ты стал настоящим. Кто бы мог подумать! Орденоносец! Скажи честно, почему тогда не сбежал?

— Не люблю, когда меня считают трусом.

— Это правильно. Вот ты не испугался, выполнил интернациональный долг, защищал наши интересы в Афганистане, а дружки твои продолжали тут дурить и дурость свою законами советскими оправдывать. И нашелся на них закон. Посадили их, Скворцова посадили, Тайчера, Высоцкого, Капитанова. Не скоро им белый свет увидеть. Скажи, тогда на выборах, это вы листовки расклеивали? Дело прошлое, можешь сказать.

Александр грустно посмотрел на военкома и грустно же ответил:

— Не знаю, о чем вы говорите, товарищ полковник.

— Вот, опять шутишь с порядком. Что думаешь делать на гражданке?

— На завод пойду. Какая теперь учеба?

О Лене во время прохождения военной службы Александр думал, в сущности, мало. К чему? Он обманул ее: попрощавшись почти равнодушно, оставил при ней себя, каким он хотел быть, и день за днем силой фантазии обтесывал, подравнивал, лакировал себя в ее душе. Получалось неплохо. Он даже привык: созданный там помимо Лениной воли, вне ее знания, образ Александра дышал благородством и помогал ему, реальному, существовать тут. Лена была драгоценным сосудом, в ней он сохранил себя, чтобы попытаться, перемахнув через грязь последних лет, заслужить уважение к себе в будущем. Он так думал и так верил, пока не подошел к ее дому. «Я из нее сделал «сейф» своих иллюзий и трусости, хотя она об этом не знает и никогда не узнает. Но теперь — расскажу всю правду. Какие силы запрещают одному человеку искать спасения в душе другого?

— Заходи, аника-воин, заходи. Трое суток как на воле, а всё не удосужился заглянуть. Думала, а чего он ждет, настроения?

Александру казалось, висит на нем костюм мешком, а ноги босы, без привычной тяжести на них.

— Привет. Выпить у тебя есть?

— Есть, есть, припасла. К Лене любят зайти выпить. Лену вообще все любят, у Лены квартира есть.

Александр посмотрел на Лену, как днем смотрел на полковника Бастрюкова:

— Чего ты насмехаешься, хочешь, чтоб я ушел, скажи. Я не обижусь и на улице здороваться буду. Вежливо.

Лена быстро прошлась по комнате, резко остановилась, с вызовом посмотрела в глаза Александру, сказала громко, отчеканивая слова:

— Нет, не хочу, чтобы ты уходил. Ты зачем пришел? Так выпей, а я пока — разденусь и лягу…

Александр почувствовал: наваливается на него сильная усталость. Лучше б я дома остался, дома бы напился, а после к Клавке-Безотказной пошел. Что это за романтика вперемежку с мещанством? Неужели и я таким был? Нет, не был? А может, все-таки был?

— У какого плохого поэта ты вычитала, что надо так говорить? Не кривляйся.

— Не буду. Ты у нас демобилизованный. И — живым вернулся. Живым.

Александр смотрел на Ленино лицо, потерявшее маску язвительности, ставшее милым и потому чуть постаревшим, и знал, что все равно пойти он мог только к ней. «Что же мне сказать? Что люблю? Столько лет не говорил, утверждал: не имеем права на чувство, и вдруг вот тебе раз»… Он все колебался, говорить или не говорить правду, ну, полправды или даже четверть правды.

— Это не укор, пойми меня правильно, просто интересно: почему ты мне не писал, не отвечал на письма?

— Противно было. Хорошая эта «Посольская», забыл, что такая есть…

— А ее в продаже и нет, по блату достала. Я была тебе противна со своими мещанскими подробностями, со своими глупыми стихами?

— Противно было врать.

— Почему врать? Цензура? Ты испугался цензуры? Ты?

— Нет. Я мог любому раненому или дембелю письмо дать и дошло бы без помех. Я сам бы тебе врал, себе бы врал, х… его знает!

Лена отпрянула, сложила на груди руки, как бабки делают, восклицая «батюшки!»:

— Ты никогда раньше не матерился. Ты забыл, мы все поклялись не поддаваться им, их языка не употреблять, не материться. Помнишь, мы выгоняли, не принимали тех… А тут ты… Что это?

Александр прикусил губу, по щеке прошла судорога. Он скривился, мотнул головой:

— Прости. Буду себя контролировать. Но знаешь, в армии трудно прожить без мата, просто невозможно. Не поймут, что говоришь. Прости. А клятва… Что клятва? Мальчишество это… Ты знаешь, что они мне орден дали?

Он пристально посмотрел на нее, ища издевки, осуждения, приговора. Лицо его вспыхнуло, задвигались скулы. Лена заметила, он вдруг стал очень некрасивым, и любовь-жалость едва не достигла ее глаз. Он так ничего и не прочел, кроме спокойствия.

— Да. Как вот бывает: друзьям срок дают, а мне — орден. Откуда знаешь? Мать сказала?

— Да, она.

— Я слышал, ты часто к нам заходила. И, знаешь, говоря мне это, мать как-то странно на меня посмотрела.

Лена ладошкой потерла лоб, спрятала глаза.

— Не знаю. Ты закусывай, закусывай. А после отдохни. На тебе лица нет. Приляг. Утро вечера…

— Опять ты со своей романтикой! Пришел усталый солдат с войны, она его ждала у калитки, глаз с пыльной дороги не сводила.

— Ты хочешь, чтобы и я заматерилась?

— Нет. Я-таки устал. Ведь только вернулся… Ты… ты… придешь?

— Конечно, приду, дурачок.

Едва стало светать, Александр сел голый за стол и выпил подряд сразу несколько рюмок… Сонная Лена подошла, обняла счастливыми руками.

— Не берет? И не надо, чтоб брала. Ты — мой. Отнеси меня. Отнеси обратно в постель.

— Лена, я хочу тебе сказать… что я тебя люблю и хочу на тебе жениться, но сперва…

— Вот уж мещанское предложение!

Она вдруг заплакала. Слезы текли обильно и ровно. Рыданий не было, тело было спокойно, словно еще ночью узнало все, что следовало… Он подумал: глупо, но счастья не может быть без прощения.

— Чего ты? Подожди, я сперва должен тебе рассказать.

— Я тоже должна тебе сказать…

— Ты — после. Но только не знаю, с чего начать.

— А ты делай, как все, начни с начала. Почему ты согласился одеть их форму?

— Не хотел, чтобы меня считали трусом. Да и подумал: всегда успею сесть. Может, и любопытство какое было, не знаю, трудно понять себя, куда легче объяснить свои поступки, оправдать их или осудить, в зависимости от идеи, точки зрения. Ты помнишь, мы все были уверены, что умрем молодыми, что на свободе нам в любом случае осталось мало жить. Вот я и думал, наверное, что при первом же оскорблении взорвусь, ну, меня и возьмут. Сунули под Ташкент в чудовищную палаточную грязь и вонь. Люди там набрасываются на еду, как свиньи, в страхе, что им не достанется, а если и достанется, то все равно — мало. Голод — не тетка. Через несколько дней я заметил с удивлением, что сам толкаюсь и проталкиваюсь, заметил, что у меня при виде еды, самой вонючей, глаза становятся жадными. Это открытие меня потрясло. Ну, думаю, ждать нечего. И тут как раз старики, старослужащие, они так себя для выгоды называли (я после понял, что не были они настоящими стариками, повадки не те), позарились на мое обмундирование. В общем, в армии принято, что молодые отдают старикам головной убор, ремень, ну и другое, если те потребуют. Я не отдал. Двое попытались у меня забрать силой. Я их уложил. Тогда они меня подкараулили и набросились вдесятером. Ты помнишь, как мы все пошли учиться каратэ, чтобы нас не могли взять голыми руками. Ребята быстро бросили, а мне понравилось, я три года как проклятый… Да ты все это знаешь. Набросились они, значит, на меня, а я их всех и положил, но старался не калечить. Кто-то донес или офицер какой драку видел, но на следующий день меня вызвали в штаб. Ну, думаю, это первый этап. А

Вы читаете Афганцы.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×