Григорий Ряжский
Устрица
— Внимание!.. Свет!
Тяжелые бронзовые люстры вспыхнули одновременно с многочисленными боковыми светильниками, такими же витиевато-барочными, как и все остальное в этом зале, включая многочисленную публику в вечерних туалетах, прибывшую на ежегодное собрание. В этот же момент из развешанных вкруговую под старинным лепным потолком динамиков грохнул так хорошо знакомый всем присутствующим «Гимн рыбака». Все встали и зааплодировали. Машка стояла в центре зала, слегка растерянная, но все равно очень красивая и торжественная. Даже этот дурацкий, местами повыцветший ритуальный клубный камзол в паре с не менее ветхим и пропахнувшим пылью париком, которые ей с помощью Бьорна удалось натянуть на себя за пятнадцать минут до начала церемонии, теперь сидел на ней так, будто она не снимала его все шесть лет жизни в Швеции. Двойные зеркальные двери в зал распахнулись, и клубный церемониймейстер, тоже одетый в старинное, на гортанном шведском объявил:
— Ойстрс!
Вошел официант в белых перчатках и черном фраке. На его вытянутых вперед руках вплыло серебряное блюдо, где покоилась серебряная тарелка с огромной единственной лежащей там устрицей. Устрица была приоткрыта и обложена со всех сторон кубиками льда. Рядом, на маленькой и тоже серебряной тарелочке, лежала ярко-желтая лимонная горбушка вместе с миниатюрной вилочкой. Официант подошел к Машке и, почтительно склонив голову, замер в ожидании. Музыка из динамиков сбавила обороты. Ларс Бентелиус, неизменный президент клуба, взял слово:
— Леди энд джентлмен! Сегодня, в день Устрицы, мы в очередной раз собрались в нашем Стокгольмском Устричном Клубе, чтобы поприветствовать вновь избранного вице-президента. Как вам, вероятно, известно, господа, за всю почти двухсотлетнюю историю клуба ни разу еще этой почетной должности не удостаивалась женщина. — Он с одобрительной улыбкой покосился на Машу. — Но принимая во внимание ее необыкновенные заслуги перед нашим клубом, несмотря на столь недолгое членство, и в то же время рассматривая ее как тончайшего ценителя и знатока устриц, совет клуба единогласно проголосовал за госпожу Мари Вайль-Свенстрем.
Он развернулся к Машке лицом и произнес:
— Миссис Вайль-Свенстрем, примите наши поздравления!
Короткое слово свое он произнес по-английски, поскольку знал, что Машка, имея в активе шикарный французский и беглый английский, за шесть лет жизни в стране так и не удосужилась заняться шведским. И все знали, что это тоже было знаком особого уважения.
Что касалось Машкиной слабости к устрицам, то поедать их в огромных количествах, одну за другой, она научилась у художника Жана-Люка, своего второго мужа — бабника, пьяницы и заодно француза. Это он научил ее различать устриц по степеням свежести, цвету нежной мякоти, хрупкости оболочек и тональности писка на зубах.
— Вот эта своей смертью осталась недовольна, — объяснял он Машке, раздавливая очередную жертву о небо. — У нее чуть бугристый край и грубоватая мантия, это значит, пройдет легкая горечь — легкая, но пикантная. Ее надо наполовину стереть, лучше всего лаймом. Не лимоном — лаймом. А вот эта, — он безошибочно вытягивал из прохладной устричной кучи еще одну, маленькую, с едва заметным темно-серым пояском, — будет чуть сладкой, самую малость. Здесь нужен лимон, но обязательно недозрелый… — Жан- Люк опрокидывал в себя рюмку и вскрывал очередную океаническую жертву. — Чем труднее вскрывается моллюск, тем жестче замыкательная мышца створок, и тем она, стало быть, менее вкусна, особенно с мая по сентябрь, — изрекал художник, вытягивая изо льда шестой по счету объект…
Уроки прекращались обычно между шестым и седьмым двустворчатым моллюском, поскольку к этому моменту пять рюмок ямайского рома, пришедшиеся на межустричные промежутки, окончательно успевали всосаться в его, Жан-Люка, кровеносную систему, и кулинарно-исследовательский аспект беседы резко менял направленность.
— Каждая устрица — отдельное творение природы и потому обладает индивидуальным вкусом, — объяснял Жан-Люк. — И стереть вкус предыдущей, чтобы полностью, без потерь ощутить последующую, можно только с помощью рома, лучше всего — ямайского.
Дальнейшие отношения супругов к устрицам родом из французского Ла-Манша и бельгийского Остенда, Франции и Бельгии в целом, музыке композитора Пуленка, захватническим войнам Наполеона, включая роковой для него 1812 год, к возможности возврата швейцарскими банкирами еврейских долгов времен второй мировой выяснялись в основном с мужниной стороны и исключительно в контексте вопросов семьи, брака и супружеской верности, а решались в результате при помощи специальной устричной открывалки с последующим нанесением обид словом и действием. Так или иначе, два года парижского долготерпения не прошли для Машки даром — устриц она полюбила насмерть, несмотря на охотничьи набеги ревнивца с открывалкой наперевес. Отточенные таким непростым образом знания Машка, будучи впервые приглашенной в Устричный Клуб уже в качестве Бьерновой жены, продемонстрировала в случайной беседе с самим господином президентом Ларсом Бентелиусом, чем основательно перетряхнула его представления как о разновидностях устриц — в частности, так и о женщинах-устричницах — в целом. Первое потрясение господин Бентелиус испытал, узнав от этой русской, что американцы в подавляющем большинстве предпочитают вирджинских устриц, а японцы — гигантских. И что черноморская устрица, в быту называемая «обыкновенной», в строго зоологических терминах звучит как «съедобная». А также, что, начиная с прошлого года, в природе уже насчитывается не пятьдесят, а всего лишь сорок девять видов устриц — пятидесятый, самый редкий вид, считается безвозвратно утраченным. Окончательно Машка добила президента, ввернув пуще прочего малоизвестный рецепт приготовления устриц в раскаленной гальке (не путать с запеканием в раскаленном песке!), изобретенным в пьяном угаре неугомонным Жаном-Люком. При этом подлежащая запеканию устрица была пару раз упомянута ею по-латыни. И ни сама она, ни Жан-Люк, ни молоденькая биологичка Дарья Павловна, она же классный руководитель 6-го «Б» и любимая училка, подтолкнувшая Машку родить дурацкую и сразу намертво прилипшую к ней кличку, ни Лева, первый ее муж, филолог и полудиссидент на закате правозащитного движения, не могли себе представить тогда, в отвешенный каждому из них судьбой кусок времени, какую роль сыграют сведенные воедино их обрывочные знания из области живой природы и латыни в Машкиной устричной биографии.
С Левой Машка сошлась почти сразу после своего бегства из дома. Лева часто приходил к Машкиному отцу, Дмитрию Георгиевичу Вайлю, искусствоведу, крупнейшему знатоку и исследователю русского авангарда, подтаскивая по его заданию выкопанные в малоизвестных местах разрозненные обрывки материалов и воспоминаний о Шагале, совершенно необходимые отцу для работы над первой отечественной монографией о великом художнике. Тогда ей было семнадцать, и она только что закончила десятилетку. Закончила плохо. И если бы не ее природная интуиция, феноменальная память, живой цепкий ум и генетически заостренный глаз, позволившие ей без малейшего напряжения выдать объем экзаменационных знаний, достаточный для безукоризненных троек по всем предметам, не видать бы ей аттестата как своих ушей. Впрочем, за аттестатом тогда она не явилась вообще — ее внезапно начавшийся роман с Левой, ужасно умным, как ей тогда казалось, и взрослым уже дядей за тридцать, был в самом разгаре. Роман этот, принудительно сконструированный Машкой поначалу в отместку Кольке Объедкову, в быстрые сроки набрал свой честный градус и перелицевался в любовь — вторую по очереди для нее, и без номера, но очень настоящую — для Левы.
— Ты не просто устрица, — сказал он ей тогда, в первую их ночь, которую они провели на кухне в однокомнатной квартире его друзей. — Ты устрица — по-латыни, настоящая Остреа! Самое острое Остреа из семейства Острейде…
Дело было под утро. Машка поднялась, накинула на голое тело Левину рубашку и прошла в комнату, где спали его друзья, — недавние молодожены с двумя детьми, каждый со своим. Она растолкала Генриха, тоже филолога и тоже закатившегося диссидента, и сказала:
— Мне нужна энциклопедия, том на «У». Очень срочно…