несостоявшейся брачной сделки вернулись к праздничному столу.
Когда принялись за сладкое, в маминой спальне раздались подозрительные звуки. Они стали увеличиваться по нарастающей и окончательно перешли в раскатистый хохот Левиной матери. Теперь в этом никаких сомнений не было — это ревела, задыхаясь от смеха, Любовь Львовна.
— Это бабаня! — весело выкрикнула Маленькая Люба. — Она выздоровела!
Лева, Люба, Любаша, остальные вскочили с мест и подошли к хозяйской спальне. Лева подумал немного и постучал к матери. Дверь от толчка подалась внутрь. В кресле у кровати сидела Любовь Львовна, тело ее сотрясалось от хохота, из глаз катились слезы. Одновременно она подвизгивала, но тут же снова уходила в полноценные раскаты. На полу перед ней на коленях стоял невменяемо пьяный Генька с протянутыми в ее сторону руками и вытянутыми по-верблюжьи губами. Не обращая ни малейшего внимания на вошедших, он повторял чувствительно и отрешенно:
— Мой друг… Я люблю-ю-ю вас-с-с… Просто люблю-ю-ю… — Он не отрывал взгляда от пожилой дамы. — Я хочу вас лю-би-и-ить…
Действительно, полное дурново, как он и говорил… — подумал Лева и поймал себя на том, что подумал не без удовольствия.
Там же на полу, между Геней и хозяйкой спальни валялась оброненная ею тайная бумажка с еще более тайным местоположением секретного брильянтового наследства Казарновских-Дурново.
Сватовство в тот день не состоялось, как не состоялось и потом, потому что пробовать повтора уже никто не пытался. Но зато в доме на «Аэропорте» в этот день зародились две новые дружбы: одна — предполагавшаяся и получившаяся, хотя и не сразу, а гораздо позднее — семьи с Любашей, и другая — неожиданная для всех, легкомысленная и чудаковатая — Геника с Любовь Львовной, вдовой классика- драматурга..
Любаша с Левой были одногодками, более того, одноклассниками. Когда в ответственный и волнующий момент вручения аттестатов зрелости выпускникам десятилетки в актовом зале школы завуч с легким недоумением произнесла удлинившуюся ни с того ни с сего вдвое Левину фамилию, все грохнули. По новому документу выходило, что Левка, оказывается, всегда был Дурново, знаменитой же частью фамилии — Казарновский — только прикрывался, а истинную правду тщательно скрывал.
— По мне так тоже лучше еврейцем быть, чем в таком Дурново ходить, — толкнул его тогда в бок одноклассник. — А теперь получается, ты — и евреец, и Дурново одновременно. Через палочку…
Лева побагровел, встал и под нестихающий хохот покинул актовый зал. Вслед за Левой поднялась Любаша, скромница, серая мышка, и без тени улыбки последовала за ним, не дожидаясь вручения аттестата. Это был поступок.
Дома распространяться о том, как начался его новый жизненный отсчет, Лева не стал. Ему нужно было крепко подумать, но много времени это, как выяснилось, не заняло. Он просто вычеркнул из памяти ненавистную школу со всеми ее кримпленовыми учительницами, комсомольскими понуканиями и по случайности застрявшими в голове двумя не пригодившимися лично ему формулами: товар — деньги — товар из обществоведения и — омыления жиров — из органической химии. Вместе с последней из них ему достался довесок в виде химической отличницы. Это и была верная Любаша, смело последовавшая за ним из зала вон…
В ночь после фамильного позора привиделся грек Глотов. Он был весел и куда-то спешил.
— Братец, — грек взял Леву за руку и одновременно скрипнул протезом. — Послушай меня внимательно… Все это для тебя чепуха настоящая. — Он сделал в воздухе оборот пальцем и неопределенно ткнул им в направлении окна. — Здесь мы остановки делать не будем. Для тебя здесь нет… м-м-м… нет материи совершенно никакой.
— Вы про какую материю, простите? — искренне не понял Лева. — Где нет?
Глотов помолчал и улыбнулся:
— В поступке. В том, как ты поступил. И — как с тобой…
— Ну и что? — снова не понял он.
— А то… — Глотов снова скрипнул протезом, поднялся, подхватил по пути костыль и засобирался исчезать в воздухе. Лева уже знал что и как произойдет с ночным гостем, но хотел успеть прояснить головоломку. Грек подвел итог незваного визита: — В этом нет любви ни с чьей стороны. Так, филия, может, небольшая проскочит. Не более…
— Кто? — Лева окончательно запутался и собрался переспросить грека, но тот растаял в аэропортовском полумраке вместе с костылем и протезом быстрее, чем успел бросить напоследок: — Потом у другого Глотова узнаешь. Он куда надо направит…
Других, правда, поступков, равных аттестатскому, кроме преданности бесконечной и рабской покорности, Леве выявить за Любашей не удалось. Тем не менее они поженились в семидесятом, когда Лева успел привыкнуть к ней настолько, что это совершенно не отвлекало его от учебы на втором курсе филфака. Любаша же после второй неудачной попытки поступления на химический факультет педагогического продолжала трудиться там же лаборантом, перемывая бесчисленные пробирки в лаборатории органической химии. Денег молодой семье не хватало категорически, но замечать этого Любовь Львовна не желала. Червонцы иногда им подсовывал Илья Лазаревич из тех случайных гонораров, что удавалось заныкать от бдящей супруги. Проследить к тому времени денежный поток из восьмидесяти раскиданных по необъятной стране точек было делом весьма непростым. Шел восьмой год беспрерывного накопления благосостояния семейством живого классика Казарновского, точнее говоря, его жены, превращавшей бесчисленные ленинские профили в ограненные кусочки твердого углерода в минимальной оправе. Камни были разные: от высокой чистоты старинных голландцев до новых примовых якутов. Других, без тончайшей огранки и высочайшей дисперсии света, Любовь Львовна не признавала. Однажды, правда, Илья Лазаревич сделал робкую попытку притормозить страсть супруги к ювелирным алмазам, но потерпел, несмотря на признаваемое семьей величие, провальное поражение по всем статьям. В финале выговора мужу Любовь Львовна сменила гнев на милость:
— Ты лучше пиши, Илюша, пиши что-нибудь. Или с Горюновым еще раз поговори, пригласи его в гости, что ли. Посидите… Повспоминаете… А с этим делом я сама управлюсь. Как-нибудь уж…
С Любашей у Левы стало разлаживаться года через два, когда он основательно укрепился в кругу филфаковских интеллектуалок. В результате к началу четвертого курса разовые приключения писательского сына в общаге потихоньку начали перерастать в легкие романы, не затяжные, но с приятным ароматом, с коньяком, лимоном и умными разговорами. Любаша закусывала губу, но по обыкновению молчала. Она продолжала неистово штурмовать химический учебник для очередного поступления на педагогический, несмотря на то что уже знала его внутреннее устройство вдоль и поперек. И все равно, в момент экзамена ее просто сводило от страха судорогой и отпускало лишь после очередного неуда. Свекровь эти неудачи бесили как никого другого. Она понимала, конечно, что Любаша не виновата, что просто она — такая, ну… несмелая, что ли, робкая, одним словом, размазня. Такое отсутствие в невестке нужного огнеупорства вызывало в ней против всякой логики и здравого смысла не желание помочь и защитить, а наоборот, — дополнительно подавить и еще добавить. Лева со своей стороны уже особенно и не переживал: ни за свои измены, ни за Любашин институт. К чему дело шло — не было известно лишь Илье Лазаревичу, мало понимавшему в семейной паутине и вообще в устройстве жизни внутри реальных границ, без призрачной ее драматургии. Когда Любовь Львовна с окончательной ясностью поняла, что брак этот — промежуточный, она на время ослабила семейные вожжи, чтобы дать невестке возможность все обдумать и сделать выводы самой.
Так и случилось. Любаша ушла тихо и благодарно. Когда через пару дней Лева вернулся домой после очередной романтической встречи, дома ее уже не было. На столе в их комнате было оставлено письмо: «Левушка! Виновата во всем я одна. Тебе будет лучше не со мной. Поблагодари за все папу и маму. Любаша». Он тогда не огорчился и не удивился. Как филолог, он удивился другому: она сама себя назвала Любашей. Лева попробовал прочитать вслух:
— Лю-ба-ша! — Все равно резало ухо.
В комнате возникла Любовь Львовна.
Настроение у нее было отличным, слегка даже игривым: