Сегодня утром ходил смотреть здешних гладиаторов (упражнения). Ланиста дал им помахать боевым оружием и сорвал за просмотр 1700 сестерциев. Гладиаторы здесь более чем посредственные. Морды и туши, как у обычных бандюг. Фехтовать не умеют. Специализируются исключительно на «галлах» (опять- таки провинциальная убогость). Чем больше удаляешься от Капуи, тем неуклюжее движения и все больше грубой, некультивированной силы. Не сражаются, а рубятся. Смотря на здешних «убойных» бойцов и вспоминая капуанские школы, невольно думаешь, что здешние гладиаторы не смогли бы восстать: им восставать ни к чему.

О мятежниках с Везувия здесь почти не слышно. Пишу «почти», потому что о разбойниках на дорогах поговаривают и, думаю, подразумевают при этом также Спартака, хотя этого имени я не слышал ни разу. Какая-то неприятная тяжесть висит здесь в воздухе: словно чувствуешь колебание незримых весов судьбы, словно власть Рима здесь столь же (не более и не менее) естественна, как удручающий, переполненный зноем и пылью день, который не менее естественно может прервать ливень. В здешних слухах о бунтовщиках на дорогах присутствует странно-неприятная смесь корысти и бунтарства. А может быть, виной всему только переполненный зноем и пылью день.

Впрочем, чувствую себя превосходно.

Уже несколько раз пишу это слово. Да, именно так — «превосходно», Луций, потому что я вдруг сумел «превзойти» собственную собранность и напряженность, в которой пребываю уже годы.

Луций, я все тот же безудержный женолюб, упорно избегающий женщин.

Три дня назад я коснулся ее. О чем я? Все о том же женском образе, о некоей идее женщины, которая время от времени обретает плоть и кровь, являясь иногда воочию в нашей жизни.

Два дня проскакал я под палящим солнцем, но усталости не чувствую нисколько: само же солнце было словно выжжено, потому что вечером третьего дня я прочувствовал ее тело. Тело ее со мной, и вся она со мной, хоть она — в Капуе.

Дам ей римское имя, хоть она не римлянка. Мне так удобнее: ars gladiatoria увлекла меня условностью своего вычурного оружия, скрывающее людей словно маской и делающее их personati. Пусть это будет «гладиаторское» имя, имя одной из гладиаторских школ. Cornelia? В этом имени слишком много опыта, а звучание его закрыто согласными. Licinia, ваше родовое имя, Луций? Прости, но по твоей вине в этом слишком много изящества. Пусть она зовется Iulia. В честь новой (и очень хорошей) школы любимца вифинского царя и любимца римской толпы Гая Юлия Цезаря.

Ей очень подходит это имя — короткое, мягкое, белокурое благодаря звукам iu и l. Она совсем невысокого роста, рыжая, как ореходавка, с глазами цвета лазури — caeruleum, который я очень люблю в море и в небе, потому что там он возвышает и освежает чувства, и очень не люблю в глазах, потому что там он лжет. Губы ее — цвета розы, за которой закрепилось название «капуанская», — слегка алеющей, но очень сочной, а прелестный легкий шрам слева на лбу еще более подчеркивает общее несоответствие ее идеалу женской красоты.

Два дня назад я коснулся ее. Ладонь моя легла ей на бедро, а пальцы благоговейно опустились туда, где начинается лоно, и вся рука моя (правая, так привыкшая чувствовать меч и стиль) прониклась ощущением ее спины, плеча… ощущением всего ее тела от пальцев ног до затылка со всеми выпуклостями и впадинами. Удивительная живость ее тела вошла в меня теплой волной, светлым лучом и стала творить внутри какое-то чудо.

Словно стрела Эрота пронзила мне ладонь, пригвоздив руку к несокрушимому щиту, которым я прикрывался всю жизнь.

О, сколько было в ней женственности, сколько было в ней хорошей, доброй силы! Луций, рука моя до сих пор вся в ласках, вся в неге, и я с трудом держу стиль. Никогда еще я не чувствовал осязаемо такого светлого ликования.

Пятнадцать лет назад (почти пятнадцать — без двух месяцев) я тоже сподобился осязать чувство. Это была этруска, носившая имя древней царицы Танаквил. С резкими чертами лица, высокая, худощавая, с темными глазами, пугающими и испуганными, в которые я проваливался, как в бездну. Тогда во мне не было нежизненного спокойствия, а встрече нашей предшествовало страдание.

Случилось так, что ночью мы оказались вместе. Уснули вместе на одном очень просторном ложе, не снимая одежд, потому что незримая преграда обычая была между нами. И ночью, среди сна моя рука сама вдруг нашла ее руку и соединилась с ней. «Я люблю тебя, Танаквил, — сказал я. — Мы словно двое вечных возлюбленных, которые встретились по воле судьбы только для того, чтобы понять это, но между нами — рассекающий меч!». «Ты утратил рассудок», — ответила она с напоминающим ностальгию желанием и испугом. Сколько правды было в ее словах: мне, действительно, посчастливилось утратить рассудок.

Мы прильнули друг к другу губами. Но преграду, которая была между нами, преграду, которую я назвал мечом, я не нарушил.

Утром я обнимал ее колени. Руки ее ласкали мои волосы.

Вскоре я ушел от нее. Несколько лет рука моя пылала. От боли, которая есть любовь. Может быть, это и было высшее мгновение моей жизни. Несколько лет моя правая ладонь не могла прикоснуться к женщине, даже совершенно без чувства…

Луций, два дня назад я коснулся ее, и рука моя до сих пор полна какого-то необычайного света, как ласковое море, как смеющееся небо, как восторженные глаза той, которую я назвал Юлия, — глаза, которым я не верю. Луций, я ожил. Во мне нет того страдания, которое было любовью. Но что это? Влюбленность? Гладиаторская красота?

Когда я заговорил с ней, голос мой прерывался. Робость охватила меня. Я был совсем юным, сердце мое учащенно стучало, я не верил, что это возможно. Я прервал самого себя молчанием.

Утром следующего дня я взял табличку. Очень хотелось поделиться с ней моей радостью. Я написал то, что было великой правдой. Старался писать как можно более сдержанно, чтобы осталась только правда, без каких-либо прикрас.

Когда я прочел написанное, мне стало страшно. Суметь передать другому свою искренность, когда мы так привыкли защищать себя панцирем настороженности от окружающей лжи, — вот что самое трудное.

Я испугался, что слова мои могут показаться чрезмерными. Ведь искренность не любит многословия. Я еще и еще раз перечитал написанное, затем разломил табличку надвое и отправил ей верхнюю половину.

До сих пор моя правая рука чувствует прикосновение твоего тела. Чувствую себя удивительно хорошо. Так, словно причастился к чему-то священному. Тело твое потрясающе живое: чувствую, как жизнь переливается в нем. Переливается, удивляется, спрашивает, ждет, желает. Чувствовать это — великое благо.

Хвала богам — я этого блага сподобился. Я вобрал в себя восторг, как зеркало вбирает образ.

«Очень красиво», — таков был ее ответ. Ужасный! Красиво! Не bene, не pulchre, не splendide, не mirabile[119]. Из всего, что есть в нашем языке, она нашла самое глупое, самое отвратительное, самое подражательное греческому ???????? — formose. Ей не понять, что сокрыто в ней! Ей не понять, что сокрыто в ее теле! Тело ее увидело, но она тут же ослепила его. Какое уродство может скрывать слово «красота»! Да ведь сама она не красива, она просто чудесна!

Когда я вижу ее тело — и днем и ночью — вся асимметрия ее исчезает. Лицо ее преображается. Налет общения с людьми исчезает, и остается первозданная прелесть природы, у которой прекрасно все. Ложь в лазури ее глаз тоже исчезает, и остается только безмятежное сияние моря, которое греки называют ??????. Тело ее становится осязаемым солнцем, к которому можно прикоснуться, не обжигаясь, в которое можно вникнуть. И тогда понимаешь, почему самую священную часть храма называют penetralia[120]. Вся она из золота, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату