разум, наше натренированное логикой мышление еще попросту не в силах справиться со знаками, которые подают нам чувства, не в силах постичь их? Я заговорил о знании, которое присуще чувству, но не разуму, и вот почему.

Во время освящения Римских игр произошло нечто, в чем, думаю, можно усматривать некий особый смысл, даже знамение. Естественно, если разум (или опять-таки чувство?) не обманывает меня. Предназначенный для заклания молодой бычок — сильный и чувствительный, словно сплошная мышца, покрытая огненной шерстью, — вдруг вырвался уже перед самим алтарем, повергнув наземь жреца: темно-алая кровь страшно обагрила его белоснежные одежды. Жрец вскоре умер.

Бычку вдруг не захотелось умирать. Он вдруг почувствовал предстоящее и, конечно же, не разумом. С него уже срезали клок шерсти: должно быть, это делают для того, чтобы жертвенные животные не боялись ножа. Бык казался спокойным, его уже подвели к алтарю, но затем совершенно молниеносно произошло это — столь неожиданно, но в сущности своей совершенно естественно. Бык метнулся, словно алая молния, разорвав опутывавшие его гирлянды цветов, и страшным ударом поверг жреца долу. Может быть, в то мгновение огонь слишком ярко резанул его по глазам или в звуке флейты вскрикнула вдруг, не удержавшись, изготовившаяся смерть. Его красновато-рыжее тело метнулось совсем как язык пламени, стало совсем как распахивающее разум хорошее вино — где-то у Гомера бык назван виноцветным[84] — и разорвало все, все, что было вокруг, всю святость, весь священный трепет, желавший насыщения кровью. Ожидание торжественного неизвестного мгновенно сменилось неодолимым ужасом.

Ужас внезапно вошел в его огненное тело и воплотился в нем. И тогда все мы исполнились того же священного и совершенно непредвиденного ужаса — не страха, рванувшего сгусток виноцветной мощи прочь от ножа, а сверхъестественного ужаса. Ужас вник в нас, как морская горечь в корабельное древо. Ужас жил в нас, превратив нас в животное, в жертву, и мы были только множеством телесных оболочек некоего единого, заполнившего все ужаса. Ужас бил нас не жертвенным ножом и не золоченным рогом, но метанием красного бычьего тела. Мы старались увернуться от этой животной молнии и убить ее, но не для того, чтобы спастись, и не для того, чтобы исполнить до конца долг жертвоприношения, а для того, чтобы убить ужас в самих себе, оторваться от него. Бык метался между жизнью и смертью, и все мы видели, как смерть порывистыми прыжками то приближалась к нам, от отдалялась от нас. Думаю, в те мгновения все мы обезумели, ибо нам открылось то, что противно разуму и сильнее разума. Все мы были животными, жертвами и жрецами.

Сейчас, когда я вспоминаю этот пронзивший меня ужас, мне вдруг показалось, что в какое-то мгновение взгляд быка встретился с моим взглядом. Вот я и нашел нужное слово: взгляд, в котором жил ужас, пронзил меня. Даже своим рогом бык не мог пронзить меня так страшно. Взгляд — копье, стрела, меч в молниеносном ударе[85], от которого не защититься доспехами. Во взгляде живет то, что в данное мгновение есть сущность существа, — восторг, ненависть, любовь, презрение, желание, радость, благоговение, боль. Взгляд быка пронзил меня, словно копье, которое стало тогда стержнем моего существа. Теперь я знаю, что ужас есть ожидание неотвратимого страдания.

Бык вырвался из святилища, и его кровавая глыба исчезла за оградой — самое живое, что было тогда среди нас, ибо это и было источником смерти. За оградой святости не было, и стражники беспрепятственно пронзили быка копьями: они не испытали ужаса, объявшего всех нас, и бык был для них не священной жертвой, а грудой живого мяса — как для охотников или мясников.

Лужа крови у мертвого рыжего всхолмления была очень темной, почти черной.

Я опять пытаюсь осмыслить совершенно дикий, истинно животный ужас, описывая его множеством слов. Сумела бы передать эту виноцветную разящую молнию и еще более ужасную неподвижность лужи чернеющей крови, сумела бы передать все это немногими словами Исмена — восхитительная белая роза с золотистым окаймлением лепестков? Может быть, и сумела бы, но, думаю, вряд ли. В этом я и нахожу оправдание собственному многословию. Если бы ей удалось это, я был бы посрамлен ужасно и не находил бы себе места от стыда, словно грубый рубака из Рима, побежденный в некоем гладиаторском поединке искусным бойцом из Капуи.

Кстати, разве не то же происходит в трагедии, которой мы восторгаемся настолько, что даже кичимся друг перед другом своим восторгом? Разве не то же происходит, когда мы наблюдаем гладиаторские бои? Мы все вместе испытываем тот же священный, жертвенный ужас и радуемся его преодолению, переживая победу над тем из гладиаторов, который внушал этот ужас и нам и гладиатору-победителю: мы радуемся, что побеждены не мы, и потому чувствуем себя победителями. Мы радуемся смерти, убийству по нашей воле, а еще мы радуемся, обнаруживая в себе чувство сострадания.

Проснувшись вчера утром, я очутился в действительности, еще более странной, чем самый несуразный сон. Небо и все, что находилось под небом, было затянуто рыже-алой — не виноцветной, а грязной и пыльной шкурой быка, предназначенного для торжественного заклания, но злосчастно заколотого копьями. Рыже-алый цвет был прозрачен, как, должно быть, прозрачна мгла в царстве мертвых. Я слышал крики, лязг металла — вроде бы, оружия, но не только — глухие удары, словно бревна били о камень. Все сливалось в гул, столь же мутный и прозрачный, как и заволакивавший все рыже-алый туман. Это было подобием потустороннего мира, а неясный и совершенно противный рассудку гул — подобием гула, в который сливаются стенания душ мертвых, напоминающие писк летучих мышей, если верить Гомеру[86]. Писк этот был рассерженным, испуганным и возмущенным и впивался в мозг тысячами иголок, которые жалили, словно устремляясь из крохотных искр, вспыхивавших в мельчайших прорезях рыже-алого тумана.

Я выбежал на улицу. Не успевшее войти в полную силу солнце утонуло в облаках пыли, сливавшихся с мутными небесными облаками. Весь сумбур моего пробуждения в мгновение ока распался на вполне умопостигаемую действительность. Я испытал такое чувство, будто корабль, вонзившийся в свирепый морской вал, снова уверенно ложился на взбудораженную волну.

В школе Лентула Батиата произошел бунт. Поводом послужила необычайная изворотливость Лентула: не далее, как третьего дня, неведомо каким образом Лентулу удалось окрутить претора, и претор вдруг решил, что вместо гладиаторов Аврелия Скавра, как было договорено, сражаться будут гладиаторы Лентула. Аврелий Скавр был вместе со мной на ужине у Бадия и горько сетовал на судьбу, осыпая проклятиями Лентула.

Над гладиаторами Лентула нежданно занес свой молот этрусский Харон, и они взбунтовались. Невольно вспомнился вырвавшийся из-под жертвенного ножа бычок. В этой неудавшейся жертве я видел уже предзнаменование. О, если бы оно предвещало только бунт в школе Лентула и ограничилось пределами Капуи и Везувия, куда направились бежавшие из города гладиаторы!

Бунт произошел утром и совершенно неожиданно — тем более, что охрану и всего города и гладиаторских школ в особенности значительно усилили в связи с Великими играми. Бунт подавили, однако около семи десяткам гладиаторов удалось пробиться из школы: промчавшись, подобно смерчу, по улицам Капуи, они вырвались за ее пределы. Едва ли не самое удивительное то, что бунтовщики были безоружны, если, конечно, не считать оружием захваченных ими на кухне ножей, вертелов и топоров. К счастью для себя, бежав из школы, гладиаторы не бросились ни к ближайшим Юпитеровым воротам[87] (охрана там очень сильная), ни к каким-либо другим из семи городских ворот, а устремились в сердце города — на Альбанскую площадь[88], вызвав ужас и смятение, еще долго катившиеся волнами по всей Капуе. Опять вспомнился взбунтовавшийся бык: он был неодолим и словно обладал сверхъестественной силой пока метался внутри священной территории. Гладиаторы вырвались через Римские ворота, но затем стало известно, что они оказались на дороге к Везувию[89]. Должно быть, предводителю взбунтовавшихся гладиаторов присуща особая изворотливость ума (или же опять-таки некое особое, животное чувство). Я узнал его имя: Спартак. Надеюсь, больше не услышу о нем никогда. Разве что — известие, что беглецов перебили или переловили на Везувии.

Любопытная подробность: вчера к вечеру стало известно, что неподалеку от Капуи, где-то в окрестностях Ателлы бунтовщики захватили несколько повозок с изысканным гладиаторским оружием — тем самым, которое везли из Неаполя для Аврелия Скавра и которым Аврелий Скавр успел похвастаться передо мной. В особенности, он собирался удивить меня новинкой — невиданными ранее в ars

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату