— Где князь Егор Иваныч?
— Не могу знать-с.
— Так я тебе, воробью, скажу. Князь в Петровском. Поехал представиться царице… А ты с ним?
Сашок молчал, не понимая.
— Твоя какая должность, воробей? А? Состоять при князе. А ты что? Голубей гоняешь у себя на дому.
— У меня, княгиня, нет голубей!
— Нет? Ну так ворон считаешь. Э-эх, моя бы воля. Я бы тебя по энтому месту поучила.
И княгиня оглядела офицера, как бы ища на нём 'энто место'.
— Поди. Сядь. Приедет вот князь, промоет тебя с песком.
Сашок отошёл в угол зала, но из вежливости не сел.
Княгиня Серафима Григорьевна снова начала ходить взад и вперёд по большому залу, угрюмая, заложив руки за спину и шагая мерно, твёрдой поступью, в которой сказывалось что-то особенное, внушавшее кому почтение, а кому боязнь.
Этот шаг, короткий, мерный и крепкий, будто говорил всякому, что тот, кто эдак двигает ногами, знает, что делает, чего хочет, знает, где раки зимуют, учиться ни у кого не пойдёт, ума-разума занимать не станет, сам всякого поучит, да ещё так поучит, что не скоро забудешь.
Руки, заложенные за спину по-мужски, придавали всей фигуре маленькой и плотной женщины вид ещё более решительный… Чёрные, с сильной сединой волосы, зачёсанные, зализанные, с маленьким пучком на затылке, туго свёрнутым, выглядели так, будто женщина острижена под гребёнку.
Большие светлые серые глаза глядели сурово, не сморгнув… Когда княгиня смотрела не только на живых людей, но хотя бы на голую стену, то в глазах этих читалось:
— Ты что! Смотри! Я тебе!
И даже стена, наверное, тоже чувствовала себя неловко.
Княгиня была теперь особенно сурова, потому что волновалась. Князь Егор Иванович уже часа два как уехал в полной парадной форме, во всех своих регалиях и, конечно, в великолепном новом рыдване в три пары коней, цугом. Уехал он в Петровское. Да не просто! Представиться государыне!..
Княгине Серафиме Григорьевне уже десять лет хотелось, чтобы муж, давно сановник крупный, получил должность по чину, а не сидел бы в Москве наседкой без почёта…
'А это по всему следует! Уж если не князья Трубецкие будут первыми людьми в России, то кто же тогда?.. Новые графы, что ли? И какие? Да. Какие?! Иисусе, Сыне Божий! Графы Разумовские, Бестужевы, Шуваловы… А теперь будут и Орловы!.. Завтра пойдут графы Сидоровы, графы или князья Федюхины, или там ещё какие… Уж тогда просто бы дать указ всем дворянам величаться князьями и графами… Орловы — и вдруг графы?.. Орловы? Графы? Как-то вместе не вяжется. Чудно, смехотворно сказать: граф Орлов. Положительно, им самим стыдно будет, когда их начнут так величать'.
И о многом подобном мысленно рассуждала княгиня, шагая по залу и мягко ступая ногами без башмаков.
В последнем княгиня подражала многим барыням, которые, как и она, страдали мозолями и предпочитали быть в чулках, так как совсем на босу ногу дворянке быть не подобало.
Прошло с полчаса… Сашок стоял всё в углу зала, а княгиня продолжала маршировать мерными шагами, глядя в пол.
В отворённое окно вдруг донеслось нараспев:
— Груши-яблоки хоррроши! Яблочки крымские! Груши рязанские!
Княгиня остановилась и выговорила:
— Кликни! Ты! Тютант…
Адъютант перевесился за окно и крикнул:
— Гей! Ты! Гей, яблоки!
Но разносчик, снова громогласно запевший своё, не расслышал и быстро удалился.
— Не слышит, — заявил Сашок.
— Так пошёл, догони, ротозей! — воскликнула княгиня. — А ещё тютант! Ах, ты…
Сашок сбежал по парадной лестнице и послал швейцара догнать и вернуть разносчика.
Затем он доложил о нём княгине.
— Вели Анфисе два десятка груш купить… Принеси сюда.
Когда Сашок, исполнив поручение, явился снова с грушами на подносе, княгиня взяла одну, закусила, выплюнула на пол и выговорила:
— Ах, мошенники! Ах, идолы!
Однако, начав снова маршировать по залу, она доела грушу и взяла другую, потом третью.
— Ты, воробей! Сбегай узнай: какое время.
Это поручение адъютант исполнял почти каждый раз, как являлся на службу. Часов в доме князя Трубецкого не было, так как он считал, что часы приносят несчастие. Княгиня в этом мужу не перечила, находя, что все приметы российские — самые мудрые.
Обыкновенно Сашок доходил до угла улицы, в дом сенатора Евреинова, и справлялся.
На этот раз, вернувшись, он заявил, что у сенатора столовые часы перестали ходить со вчерашнего дня.
— Ах, идолы! — проворчала княгиня и прибавила: — По солнцу?..
— По солнцу, Серафима Григорьевна, опасаюсь ошибиться, — ответил Сашок. — Я на это не мастер. Кажись, что второй час.
— А на какое ты дело мастер? А? — спросила княгиня.
— Не могу знать.
— На баклуши. Понял? Нет, не понял?
— Никак нет-с.
— Баклуши бить мастер ты! И уши развешивать тоже. Нюни пускать — тоже тебя взять.
XVII
Наконец у подъезда дома загромыхала и остановилась карета.
Сашок, высунувшись в окно, узнал экипаж своего начальника и тотчас побежал вниз.
Князь уже вышел из кареты и вошёл в переднюю.
Сашок стал извиняться, говоря, что князь ничего ему не сказал накануне и он не мог знать, что должен сопутствовать ему в Петровское.
— Княгиня моя тебе это пояснила? — спросил князь.
— Точно так-с.
— Ну, пора привыкать. Коли я тебе ничего не сказал, стало быть, и не хотел тебя брать.
Князь Трубецкой был очень маленький и худенький старик, с крючковатым носом, с ястребиными, но вблизи добрыми, крупными, постоянно улыбающимися глазами. Не знавшие его близко считали его человеком сухим, даже злым; но знавшие близко знали, что он добрейшей души человек, которому природа по ошибке дала злые глаза. Все знали тоже, что если случалось князю сделать что-либо неприятное, то это было по приказанию его супруги, которой он ослушаться не мог, ибо боялся до смерти. Да и боялся-то он жены из-за доброты своей. Он не любил и избегал в людях гнева и старался всячески себя оградить и никого не сердить, а тем паче жену…
Княгиня встретила мужа наверху парадной лестницы, стоя в той же своей всегдашней позе, с закинутой головой, где торчал пучок волос на самой маковке, и с руками, скрещёнными за спиной.
— Ну? Что? — выговорила она.
— Ничего.
— Приняла?
— Да.
— Расспрашивала?