Однажды утром в холодную и нагонявшую тоску погоду Ветеринарша сказала моей матери, что больше не может, что она не привыкла жить в чистом поле и не видеть на своем пути банков, кинотеатров и кафетериев на нижних этажах зданий и что она вот-вот умрет. «Я ненавижу все это», – сказала она, бросая взгляд на мрачное небо, нависшее над мрачным полем и над угрюмой солидностью наших шале. Меня вела за руку моя мать, а Эду – его, и когда моя мать сказала с таким же холодом, который тогда стоял, и с отчаянием в голосе: «Это то, что есть», – я бросился бежать к школьным дверям, чтобы затесаться в толпу ребят в таких же пальто, как мое, ожидавших, когда откроются двери, которые, в свою очередь, открывали доступ к запахам. Эти запахи, несмотря на усиленную вентиляцию, накапливались от наших головок, причесанных и смоченных одеколоном; от наших тел, помытых простым мылом; то же самое относилось и ко всем другим запахам, шедшим от того, чем мы рисовали, писали и стирали написанное в течение учебного дня.
Одежда тоже пропитывалась этим запахом, который был моим, но от этого не менее тошнотворным. Так что, возвратившись домой в это святилище порядка и благоухания, единственное, что я слышал от матери: «Марш в ванну!» – и шел по волнистому розовому коврику, положенному на сверкавший чистотой пол, залезал в горячую, не менее чистую ванну и играл там с резиновыми лошадками, что мне всегда очень нравилось. А когда я выходил оттуда во фланелевой пижамке и суконных тапочках, экран телевизора уже светился и многократно отражался от окон, выходивших на сад. А в саду все покрывала темнота, не считая пространства, освещенного фонарем, который мы зажигали с наступлением ночи. Но то, что освещал фонарь, было спокойно и одиноко, словно нас там и не было. А если смотреть на это долго, то возникало впечатление, что ты вообще не существуешь, что никто не знает, что ты там, и что вот-вот твоя мать, ты сам и красные языки пламени в камине начнут медленно-медленно вращаться в окружающем пространстве.
Начиная с шести часов тьма накрывала горы и черепичные крыши, а ночное небо украшалось звездами. А где-то далеко, очень далеко, возникали огни Мадрида, как возникают бриллианты, когда раскрывается рука, держащая их. И я думал, что там, внутри, находился мой отец, постоянно окруженный светом.
Летом я вообще ни о чем не думал, потому что лето думало за меня. Бассейн для плавания. Соседи в шортах и без рубашки в открытых гаражах. Велосипед – то идущий на подъем, то спускающийся по нашей улице, уклоняющийся от встреч с идущими по ней машинами. Голубое небо над красным навесом у остановки автобуса, над все еще не застроенным пустырем, над зелеными деревьями и над шале с бассейнами или без оных, с собаками или без собак, но с газонами, а также над кирпичами тех шале, которые строились, над цементом и лежащими на земле трубами. А еще немножко золотистого воздуха на лице моей матери, когда она решала принять солнечные ванны, сидя в шезлонге. Все это происходило только днем, и крики таких же детей, как я, и лай собак разносились по всей территории, на которую, увы, бриллианты из открытой руки не сыпались.
Тогда же моему другу Эду, дом которого образовывал треугольник с Ипером и Соко-Минервой, иначе говоря, был третьей точкой треугольника, которым ограничивался мой мир, был поставлен диагноз сверходаренного ребенка, и он был приглашен в привилегированную школу, куда должен был ездить на автобусе и носить форму. Мы продолжали оставаться друзьями и партнерами по играм, может быть, потому, что у него был всего один друг, а именно я. Но мы уже перестали быть одинаковыми. Теперь в нем было нечто такое, скажем так, что принадлежало к миру моего отца, к тому миру, который не был моим, и это заставляло меня думать о том, что я нахожусь в невыгодном положении.
Ему же наш поселок никогда особенно не нравился, так же как и его матери, которая его просто ненавидела. Что же касается меня, то я вообще не думал, нравится мне он или уже перестал нравиться. Это был мир, созданный раньше меня. Его сооружения были для меня такими же предшественниками, как пирамиды Египта.
Признак перемен был четкий, резкий и не вызывал сомнений, это был старый белый халат моей матери с ее именем на кармане, распростертый на кровати. Доктор Ибарра принял ее обратно в качестве ассистента, секретарши и заведующей регистратурой. Я видел, как она аккуратно сложила халат и осторожно положила в большую сумку. Видел, как она вышла из дома рано утром, когда мы, бывало, ограничивались тем, что слушали, лежа в кроватях, как соседи заводят машины, покрытые снегом зимой или тонким слоем пыли летом, цветочной пыльцой – весной и опавшими листьями – осенью. Еще не наступило время дружного листопада, который накрывал поселок ирреальным ковром, когда послышались шаги матери, направлявшейся по мощенной плитами дорожке к решетчатой калитке, после чего раздалось тарахтение нашего автомобиля. Вместе с матерью уходил в прошлое и весь наш привычный уклад жизни. Уходили мои детство, отрочество и все то, что мне давалось даром. Я был подавлен.
Подумалось о двух существах одновременно – об Уго и об Эйлиене. В тот же день, когда мне пришла в голову эта мысль, я направился к дому Ветеринара. Я бежал в шортах и с полотенцем для обтирания пота, как в прошлом году. Но от прошлого уже ничего не осталось. Хотя то, что мне встречалось на пути, не изменилось, изменилась суть вещей. Впрочем, когда я взбежал на холм и увидел перед собой группу шале, черных сверху и белых со стороны фасадов, среди которых находилось и шале Ветеринара, я понял, что бегу по прошлому, по тому, что уже свершилось, бегу по мертвому телу. А там, вдали, среди деревьев, прятались воспоминания о том доме, к которому я бежал.
Несмотря на то что было время консультаций, калитка оставалась закрытой, и не было видно, как это бывало раньше, людей, которые входили бы и выходили с собаками и кошками. Ни звука. Что-то странное, тяжелое и непонятное отделяло дом от того, что делалось вокруг него, от того, что изменялось при свете, от шума существования. Его уже не было в этом мире, вечернее солнце не освещало его, казалось, он находился в другом времени. И я заметил, убедившись в этом позднее, что я и сам начинал покидать этот реальный мир.
Черная входная дверь открылась тяжело и медленно, и в ней появилась Марина, на ее лице лежала печать отсутствия. Словно Эду и Таня не только уехали сами, но увезли с собой и ее. Длинные волнистые волосы поблекли, как на старых фотографиях. Звякнул звонок, означавший, что калитка открыта, и я вошел, не закрывая ее за собой, чтобы показать, что не собираюсь задерживаться. Из глубины дома мне навстречу выскочил Уго.
– Дома никого нет, – сказала Марина, явно включая и саму себя в число отсутствующих.
– Ладно, хорошо. Я только хотел поприветствовать вас, – сказал я, полностью поглощенный собакой.
– Муж на охоте. Приедет ночью со всеми этими окровавленными и мертвыми существами. Я не понимаю, как можно быть ветеринаром и в то же самое время охотником. Ты это понимаешь?
Беседка находилась за домом, и я подумал о беседке и о том, что было достаточно обогнуть дом, чтобы попасть в нее. Но что это за беседка без Тани. Я спросил об Эду:
– В котором часу Эдуардо возвращается домой?
– Последнее время он вообще не возвращается. Я его не видела уже пятнадцать дней.
– Да уж, – сказал я, думая о том, что он и меня-то звал лишь для того, чтобы вместе пойти в город, и для того, чтобы потом я, как раньше, тащил его домой, потного и бледного, с волосами прилипшими к черепу, что придавало ему печальный вид. Конечно, теперь я ему не был нужен, потому что все еще принадлежал миру, который уже перестал быть его.
Марина пригласила меня войти в дом и посмотрела назад, в сторону коридора, в глубине которого проходили детство и отрочество ее детей, да и мои тоже. А также всех тех, кто рос вместе с деревьями, со строящимися торговыми центрами, когда наши познания расширялись подобно огню на убранных полях.
Мне хотелось погулять с Уго. «Привет Угито», – сказал я ему, почесывая голову. По агатовым глазам и розовому языку можно было судить, что пес буквально задыхается. Хвост вилял во все стороны, Уго, которому было уже довольно много лет, был единственным, кто не старел, возможно, потому что у него не было на это времени. Да и вкусы его не менялись. Он всегда хотел одного и того же, того, что делало его счастливым. Он будет единственным, кто умрет, не проделав всего пути к смерти.
Марина протянула мне поводок.
– Ему будет полезно прогуляться вне дома. Но у меня нет времени для этого. Теперь все лежит на моих плечах, понимаешь? Я отвечаю за дом, собаку, домработницу, за все, за все, понимаешь? Все на моих плечах.