— Ждут нас в Пестром, — говорю.
— Так пойдем. Чего мы здесь делаем!
Только по хихиканью наших слушателей я понял, что мы сморозили глупость и вообще выглядели не лучшим образом. Но Коваль ничуть не смутился. На лестнице говорит:
— Ни х… Мы все сказали, что надо. А перед Машкой с Катькой неудобно. Оставили их одних…
Однажды в солнечный летний день, мы с Ивановым шли по берегу Серебрянки — хотели найти дом, где наша семья жила до войны и откуда нас эвакуировали. Дом не нашли (уже все было перестроено); я рассказал, как в конце пятидесятых годов мы вернулись в Подмосковье и жили в Ашукинской (чуть дальше Заветов). Иванов рассмеялся:
— Я четко помню — мы с тобой встречались в электричках… Ты, подлюка эдакий, всегда покуривал в тамбуре, устраивал табачную диффузию, а я не переношу дым.
Скорее всего он выдумывал, но кто знает…
На обратном пути к даче Иванов распекал меня за дружбу с некоторыми нашими общими приятелями (хотя сам с ними дружил не меньше меня).
— …Он дерьмо! Чего ты с ним дружишь? И графоман!
— Этот подлец! Проталкивает только своих! И графоман!
— У этого шелуха, темы мелкие и скучные. Тухлятина. Пишет как школяр, с грудой ненужных подробностей, а в конце все разжевывает, объясняет, что к чему, и сразу дело дрянь. Прямо бесит меня, чистый графоман!
— Этот может состряпать крепкий сюжет, но не влезает в душу героев. Отсюда графоманские строчки.
Говорят женщины сплетницы. Ответственно заявляю: дружки мои переплюнули весь слабый пол. Вот уж где гнездо сплетников, где всегда услышишь, кто кого меньше уважает, кто бездарь и пустослов, так это в ЦДЛ. Не случайно Шульжик, чтобы сменить тему разговора (прекратить злословие), частенько говорит:
— Так, ну кого мы еще не обоср…и?
И здесь я привожу ярлыки, которые мои дружки вешали и вешают друг на друга, чтобы они, придурки, наконец говорили в глаза то, что с таким напором молотят за спиной. Пора, хотя бы на седьмом десятке, отвечать за свои слова, черт бы их подрал! Куда это годиться — сидишь с ними — нахваливают, пускают пузыри, стоит отойти — костерят на чем свет стоит?! А потом то один старый хрен, то другой сообщают, какую гадость о тебе сказали, да еще застраховывают себя:
— Не вздумай это передавать!
Такие художества, такие противные словечки. Если вы такие смелые, говорите открыто то, что думаете, или не разевайте рот, вас за язык никто не тянет. Пожалуй, только Шульжик может влепить в глаза. Иногда прорывается у Мазнина и Мезинова. Ну и у меня не заржавеет. Смешно наблюдать, как разоблаченный злоязычник начинает выкручиваться, оправдываться; вертится, словно уж на раскаленной сковороде. И что возмущает — никто из этих любителей перемывать кости при этом не краснеет, не скажет: «Извини, дал маху, что-то нашло!». А то еще и насядет на тебя, и так все повернет, что вроде ты во всем виноват. На таких фортелях они собаку съели. Они все зубастые — в смысле словечек, а не количества зубов — с этим как раз у них, сморчков, плоховато.
Ну, а в тот день, когда Иванов громил наших друзей литераторов, он внезапно прервался:
— А-а, все это мишура! Наплевать! О чем я говорю! Спокуха! Пойдем, покажу место, где цветы прямо над рекой. Офигительное место!
Он подвел меня к излучине, где над водой свисали кусты, усыпанные ярко-желтыми цветами; вокруг цветов прямо-таки стояло сияние — оно зеркально отражалось в воде и источало терпкий аромат. Я оцепенел от восторга.
— Красотища, верно? — с романтической печалью выдохнул мой впечатлительный друг. — Все время прихожу сюда и любуюсь. Но это еще что! На Клязьме есть места с лилиями. Моими любимыми цветами. В следующий раз сгоняем туда на велосипедах… Ужасно жалею, что не умею рисовать. Завидую тебе… Меня всегда поражает — несколько мазков кисточкой и получается красотища. Волшебство! Фантастика! (Чувства перехлестывали его).
А я подумал — все-таки талант в человеке всегда победит и разрушительный настрой и злость.
— Я каждый день делаю заплывы до этого места, — продолжал мой друг. — Здесь вода прозрачная и холодненькая, бодрящая.
Кроме литераторов, у Иванова было немало друзей инженеров, врачей, с которыми он учился еще в школе и в пединституте на логопедическом факультете (среди всех, включая литераторов, почему-то лишь двое не были евреями — критик В. Бондаренко и я), но на вечере его памяти (спустя три года после его гибели) я встретил только одного В. Беккера (предпринимателя супермена).
— А где все Сережкины друзья не литераторы? — спросил у него.
— Они все в Израиле, Америке…
И я сразу вспомнил фразу Иванова, которую он бросил в середине «реформ»:
— У меня появилась возможность печататься в Штатах… теперь там свои люди…
В ЦДЛ принято дарить друг другу вышедшие книги и, естественно, их обмывать. Иванов подарил мне с десяток книг; все дарственные надписи начинались словами: «Дорогому графу…».
— У тебя такая благородная морда — просто жуть, — заикаясь больше обычного объяснял мой друг.
Однажды, во время очередной подписи, наша приятельница Н. Постникова спросила:
— Почему «графу»?
— Графоману, — пояснил я, подозревая, что втайне Иванов таковым меня и считает, как и многих других.
— Ну почему? — стушевался мой друг. — Посмотрите, какая у него благородная внешность…
А спустя полгода, он вдруг при встрече чуть не задушил меня в объятиях.
— Графуля! Прочитал твою последнюю книжку и прямо увидел тебя в новом качестве. Книжка состоялась, книжка класс! Я написал на нее рецензию.
Это была не лучшая моя книжка, и я понял, что Иванов, как и все мы, попросту ничего моего не читал; вернее, когда-то что-то слабое пролистал и повесил ярлык «граф». Впрочем, может это мои домыслы.
Как-то встречаюсь с Ивановым в ЦДЛ — он навеселе, куда-то спешит с кейсом, как всегда — моложавый, красивый, стремительный, полный планов и дел; мы обнимаемся.
— Графуля, милый! Подожди меня, скоро вернусь. Бегу к дочери главного редактора «Октября». Телка ждет меня дома, надо ее охмурить, хочу напечататься у ее папаши.
И так просто Иванов поступал, с такой безобразной практичностью, и в этом был не одинок. Точно такие же номера отчебучивал Яхнин с редакторшами из «Кругозора» и телевидения, и Кушак с редакторшей из «Малыша», которая хотела его «обженить» — в обмен обещала то ли собрание сочинений, то ли премию Андерсена. Мазнин, корча из себя праведника, осуждал подобную деятельность наших дружков:
— Что им других баб мало?! Строят балбесы карьеру на своих мужских достоинствах!
Я к этому относился спокойно, но чтобы избежать сплетен, руководствовался проверенным правилом: не заводить романов там, где работаешь.
Загородная жизнь давала Иванову здоровье и массу впечатлений, но случалось, доставляла и неприятности. Однажды он сошел с электрички; на платформе навстречу ему двинулись двое верзил; один грубо спросил: «Этот?». Другой кивнул. В следующее мгновенье Иванов получил удар в лицо и с переломом челюсти месяц провалялся в больнице (его с кем-то перепутали).
Что и говорить, у загородников приключений хватает. Помню, нечто подобное произошло с Леонидом Мезиновым. На мой день рождения ждем его, ждем. На следующий день звонит:
— Поехал к тебе. В тамбуре электрички парни курят, матерятся. Сделал им замечание — набросились, разбили мне очки, получил сотрясение мозга…
В моей загородной жизни тоже наберется охапка всяких стычек, правда меньшего масштаба, когда меня лишь слегка помяли — все-таки наша семья жила подальше моих дружков, куда прописывали в основном «отсидевших уголовников», а как известно, тот народ проявляет себя где вздумается, только не