Вещный, предметный ряд часто становится чуть ли не единственной доказуемой константой мира: школа, университет, замужество, развод, «а стул стоит, как стоял. Неприглядный, страхолюдный — он есть единственная незыблемая деталь быстротекущего мира. Впрочем, нет, не единственная. Есть несколько и других вокруг». Связка ключей, полка с книгами и всевозможными безделками — будто особые видеокамеры, фиксирующие окружающую жизнь, губки, впитывающие ее в себя.
Жизнь — смена различные состояний, декораций, «нор», предметов. Человек создает их для себя, они отражают его всецело. В этом отражении важно подметить любой нюанс, здесь «поражает каждая подробная деталь, мы видим, что у нас есть былое и что былое можно пощупать руками, у него есть запахи и формы, оно неабстрактно. И мы также предчувствуем, что придут времена, когда былого не станет, потому что не станет нас».
Круги лабиринта-пустыни во многом создает память, накапливающая бесконечный и часто несистематизированный поток информации. Память человека эфемерна, зачастую обманчива, поэтому она должна быть запечатлена в каких-то материальных образах, и пока они остаются, пока живы мы — воспоминания сохранены. Отсюда и проза лирической героине романа «нравится бессюжетная», потому как в вихревом хаосе мусора воспоминаний нет порядка, нет осмысленного сюжета. Поэтому и темпоральные координаты здесь приобретают совершенно иные, чем в эмпирическом мире, характеристики.
Прошлое — «виселица памяти», будто черная дыра всасывает в себя настоящее. Перспективы рисует не будущее, а прошлое, которое предстает самодостаточным и самоценным «золотым веком». Героиня «Пустыни» восклицает: «Зачем я помню все детали, мелочи разной степени гадкости? К чему они мне тут, в новой жизни?» Воспоминания лишь бередят ноющую рану, усиливают тот провал, который возник между положением до и после близости с любимым человеком. В какой-то момент память перестает обладать какой-либо ценностью, становится пустынным песком, поднятым ветром. Так во сне прошлое представилось героине заброшенным на помойку: на пустыре за домом у мусорных баков выброшены два «заветных чемодана с дневниками и рисунками» — «придуманное богатство, величайший груз моей памяти».
Прошлое — это и акцентация своей непохожести, «я» — иное, отличное от всех, совершенно автономная вселенная: «Но плакать, жалеть себя, убиваться — удел других женщин. Я с детства гордилась, что не такая, как все». Инаковость становится причиной непонимания, отсутствия адекватной коммуникации между «я» и другим. Как следствие — обострение переживания своей чуждости, замыкание в своей внутренней пустыне.
Сконструированный, герметичный и в то же время привычный мир рушится, а вместе с тем приходит понимание, что он являлся не чем иным, как пустынным миражом: «Господи, какую счастливую жизнь сулило детство — и как обмануло». Отсюда развивается, к примеру, тоска по ушедшей в небытие стране: «я ощущаю себя человеком не из этих мест. Рожденная в СССР. Я хорошо помню об этом». Это важная мета сознания героини, где личная драма находит аргументы и отражение в глобальной трагедии нации. Отсюда нарождается проект счастливой утопии, минувшего «золотого века» страны, как последняя соломинка, последняя скрепа рассыпающегося в песчинки индивидуального мировосприятия.
Пустынное сознание характеризует людей нарождающейся цивилизации, людей, выросших у разлома: родившиеся в СССР и заброшены в совершенно иные условия, в которых хочешь — не хочешь затеряешься. В этой ситуации все приходится начинать заново, вновь собирать себя, рассыпанного, потерянного, расхристанного.
Блуждающая в пустынных кругах героиня романа преодолевает тяжкие ступени поиска личностной гармонии, до тех пор пока: «В гулком зале несостоявшегося вальса душа полнится спокойствием. Море будет гладким, теплым и густым, а где-то там, в далекой глубине вселенной, в черной высоте пустыни, однажды зажжется звезда». Именно так завершается роман и начинается новая космогония.
Искусственный мир, возведенный вокруг нас, не более чем декорации, хрупкие и пустотелые. Мы к ним привыкли, а потому и не можем уже адекватно воспринимать. Этот пластмассовый мир создает стереотипы, по которым человек безропотно соглашается жить. Попытка преодоления виртуального мира болезненна, покушение на него чревато гибелью человека.
Проблема еще в том, что в этой ситуации ты ставишь себя в позицию «экстремиста», которая едва ли будет понята и принята обществом. Скорее оно даже тебя проклянет, отвергнет, будет побивать камнями. Однако в какой-то момент ты уже не можешь себя пересилить перед тягой к осознанию простых вещей. Открывается умное зрение, которое показывает, что на самом деле все обстоит не совсем так, как ты привык видеть.
«Город оказался слабым, игрушечным — и ломать его было так же бессмысленно, как ломать игрушку — внутри ничего не было — только пластмассовая пустота» — такое ощущение возникло у Саши Тишина, главного героя романа Захара Прилепина «Санькя». К слову сказать, сходный образ пустотелого города присутствует и в повести Сергея Шаргунова «Малыш наказан»: «Пустой город всегда похож на пустыню. Крупные теснящиеся дома воспринимаются как беспомощная гладь песков. Пустыня сияет витринами закрытых на ночь магазинов. Пустыню чувствовал башмак, шершаво шаркнувший по тротуару».
Город слаб, поиск смысла здесь ни к чему не приводит, он — лишь искусная имитация реальности. Желая преодолеть это разочарование, Тишин едет в естественный мир, в деревню. С ней у него связаны детские воспоминания. Но и здесь следует ряд откровений-разочарований: улица в этой деревне «пустынна, темна и грязна». На всем лежит печать умирания. История последних лет деревенского бытия свелась к длинному мартирологу: кто умер, кто разбился, кто удавился. К рассказу о женщинах в черных платках, похоронивших своих бесшабашных сыновей. Этих женщин в траурных нарядах Сашка помнил еще из детства. Их печаль — своеобразный траур по будущему.
Тишин — блуждающий осколок, его «деревенская порода», да и многие бывшие прежде еще в силах связи с этой малой родиной «давно сошли на нет», что особенно печально, так как деревня есть проекция, микрообраз центрального понятия аксиологии героя — Родины. В работе «Крушение кумиров» Семена Франка есть высказывание, удивительным образом созвучное умонастроениям Саши Тишина: «Одно родное существо есть, впрочем, у нас всех: это — родина. Чем более мы несчастны, тем более пусты наши души, тем острее, болезненнее мы любим ее и тоскуем по ней. Тут мы, по крайней мере, ясно чувствуем: родина — не «кумир», и любовь к ней есть не влечение к призраку; родина — живое, реальное существо». Из-за ощущения ускользающей Родины у героя прогрессирует внутренняя опустошенность, постепенно разъедающая его изнутри.
Единственное лекарство — переживание живоносной связи не просто с географическим пространством места рождения, которое подвержено неумолимому процессу запустения, но с особой материально-духовной субстанцией. Это одновременно и процесс собирания собственной личности из кусочков разноцветной смальты, осколков, в которых «можно было увидеть лишь непонятные черты, из которых никогда не составить лица».
В романе Прилепина прорисована ситуация тотального одиночества героя, он пребывает в некоем вакууме. Тишин вне города и деревни, уже практически ускользнуло прошлое, а будущее под большим сомнением, да и люди, встречающиеся на пути, лишь случайные попутчики. Санькя находится в некоем промежутке и никак не может прибиться к какому-то берегу, ведь сами координаты берегов размыты. Он между прошлым и настоящим, между семьей: дедом с бабушкой, почившим отцом и матерью, а с другой стороны, группой, партией, идеей, с которой также слитно связан еще от рождения. Он как Парус Лермонтова завис в пространстве, вне вертикальных и горизонтальных координат. Он «счастия не ищет», да и не бежит от него, а вожделенный покой обретается лишь в борьбе, «буре».
О пустоте в «Санькя» говорит и бывший ученик отца Тишина, преподаватель философии, ныне советник губернатора Алексей Безлетов, который выступает в романе антагонистом главного героя. Философ-чиновник исповедует, условно говоря, особый либеральный нигилизм. Тишинской позиции неприятия существующего порядка вещей противопоставлена та точка зрения, что никакого порядка и нет. Безлетов заявляет: «здесь нет ничего, что могло бы устраивать. Здесь пустое место. Здесь даже почвы нет… И государства нет». Страны никакой нет, людям лишь надо дать дожить «спокойно по их углам», потому как «народ… невменяем».
Следующий шаг из подобного нигилизма — человекобожеский проект: лепить из ничего, из собственного материала все что угодно по личному разумению, внушить народу то, о чем с восторгом заявляет герой платоновского «Котлована»: «Я же — ничто!» Таковы реальные выводы из безлетовских