розоватое пятно, я знаю, но лучше хоть что-то, чем ничего. Я иду на кухню, он за мной. Мне показалось, что ты смотрела на меня в глазок, издевалась надо мной, я чувствую его взгляд на своем покрытом болячками затылке. Ты просто параноик, говорю я. Я режу петрушку, здоровенную связку, собираюсь заморозить гору петрушки. Смотри на меня, когда со мной разговариваешь. Я перевожу взгляд, смотрю на его красивый рот. Теперь доволен? Я срать ходила, у меня расстройство желудка, мне нужно приготовить обед нашей дочке, она вот-вот вернется, и петрушку положить в соус из помидоров, и вообще я плохо себя чувствую. Срать, говоришь, ходила? Да, говорю я твердо. А ну пошли! Хватает меня за правое плечо и тащит за собой. Давай, давай! Я не спрашиваю куда. Мой преступный ум напрягается, но тщетно! Мы в коридоре, сворачиваем направо, в маленький коридор, он крепко держит меня за плечо, открывает дверь в ванную, вталкивает меня туда. Нюхай, говорит он, нюхай, корова! Нюхаю, нюх, нюх, нюх! Что, разве здесь воняет, его лапища теперь у меня на шее. Хочешь сказать, что пять минут назад здесь кто-то срал?! Мое алиби разваливается на тысячу и триста кусков. Не признаваться, ни в коем случае не признаваться, это тактика любого уважающего себя преступника. У меня был включен вентилятор, я пытаюсь вертеть шеей, зажатой его пальцами, выворачиваюсь, смотрю в его светло-серые глаза. Почему ты врешь, он сильнее сжимает мою похолодевшую шею, почему ты вечно врешь? Когда ты наконец вырастешь, ты младше собственной дочери, давай отпразднуем наконец твой пятнадцатый день рождения, задуй пятнадцать свечек, фу, фу, фу, мы все будем тебе рукоплескать, купим тебе подарки, сфотографируем тебя, расцелуем! Что, правда, спрашиваю я. Мы стоим в коридоре, я смотрю исподлобья на свою голову в зеркале. Короткие пепельные волосы, синие глаза, высокие скулы. В волосах светлые пряди. Сделай что-нибудь со своими волосами, ты выглядишь как мышь какая-то! Как мышь? Да, мышь, иначе не скажешь, ну или как крыса. Я специально ходила к Флоре сделать мелирование, из зеркала на меня смотрит крыса со светлыми прядями. Чего ты скалишься? У меня хорошее настроение, мой голос теперь более веселый, шея свободна. У тебя всегда хорошее настроение, когда ты считаешь, что наебла меня. Но ты меня не наебла, ты просто больная. Минуточку, ты позвонил в дверь, я не слышала, потому что срала. Срала, я произнесла это слово с особым ударением. Некоторые люди срут так, что не воняет на весь город, ем я мало, поэтому мало сру, в основном я пью воду, кока-колу или кофе и сру вовсе не как наевшаяся до отвала корова. Я худая, даже очень худая, когда такие люди сходят посрать, после них не надо вызывать ассенизатора откачивать септическую яму, бросать в унитаз хлорку, специальной щеткой толкать говно вниз по склону. Не слишком ли много слов, он посмотрел на меня. Я даже не насрала, а совсем чуть-чуть накакала, я продолжала крутить свою пластинку, а между накакать и насрать есть разница. Я перевела дыхание. Я утверждаю, что срала, ты утверждаешь, что я не срала, твое свидетельство противоположно моему. Почему ты считаешь, что суд поверит тебе, а не мне, почему присяжные, основываясь на твоем заявлении, должны сказать мне «виновна»? Кто ты такой? Я старалась не повышать тон. Всегда, когда ты так говоришь, я задаю себе вопрос, а слышишь ли ты себя? Он смотрел на меня серыми глазами. Суд, твое свидетельство, мое свидетельство, присяжные, но мы говорим только о том, что я позвонил в дверь нашей общей с тобой квартиры, ты смотрела на меня в глазок, смеялась надо мной, издевалась, если уж быть совсем точным. Когда ты спустя не знаю какое время открыла дверь, ты наврала, что срала, вместо того чтобы ответить на мой вопрос, почему ты сто часов разглядывала меня в глазок? А есть ли у тебя хоть одно доказательство, доказательство, что я не срала, кроме твоего собственного носа, который, возможно, и недостаточно чувствителен? Указательным и средним пальцами я массировала затылок. Далеко не все срут так, как твой дядя, педантично и обильно. Он подходит к этому как к жизненному проекту. Но не все люди одинаковы. У тебя, судья, нет ни единого доказательства! У меня от тебя голова кругом, говорит он. Я проскальзываю под его рукой, которой он держится за противоположную сторону дверного проема. Я в кухне. Окна соседнего дома распахнуты настежь. На подоконниках проветриваются подушки и одеяла, над ними женские головы. Пялятся на фасад нашего дома. Я снова берусь за петрушку, солнце светит, в кухне светло, на стене красные деревянные часы, одиннадцать часов десять минут, кажется. Послушай, говорит он, давай сядем и по-человечески обо всем поговорим. Поговорим о чем, спрашиваю я любезно и заинтересованно. И нож, и мои глаза заняты горой петрушки, которая все уменьшается. Поговорим о том, как ты смотришь на меня в глазок, смеешься надо мной, издеваешься, не открываешь дверь, делаешь из меня идиота. Поговорим о твоей болезни, против которой, должно быть, есть лекарство. Почему бы тебе не пойти к врачу? А почему бы к врачу не пойти тебе, мой голос звучит весело. Нож прыгает по петрушке. Почему ты считаешь, что ты здоров? Я-то здоров, голос у него озабоченный. Открывает кухонный шкафчик, достает джезву… О, только не это! Нееет! Я признаюсь во всем! Во всем признаюсь! Во всем признаюсь! Во всем, во всем, во всем, во всем! Я не писала! Я не срала! Менструация у меня только первый день, поэтому мне не нужно сидеть в уборной часами! Нет, нет, нет, кричу я про себя! Я наврала, наврала, про себя кричу я! В черную эмалированную джезву он наливает три чашечки воды, две себе, одну мне. Когда он сварит кофе, мы сядем в гостиной, я на диван, он в кресло, на стеклянную поверхность бамбукового столика он поставит пепельницу, примется разминать большим и указательным пальцем сигарету, проведет по ней кончиком языка. Нееееет, рычу я про себя! Опа! Кричу не про себя?! Кричу вне себя?! Что с тобой, спрашивает он меня с интересом. Ничего. Поисковик в моей голове перебирает, ищет. Что со мной? Почему я вскрикнула? Со мной не может быть… ничего? Я вонзаю кончик ножа в указательный палец на левой руке. Вот что со мной! Показываю ему окровавленный палец, сую его в рот. Он смотрит на меня, потом поворачивается к горящей конфорке. Вода кипит, он кладет в нее три чайные ложки кофе и две сахара. Мы в гостиной, я на диване, он в кресле. Я смотрю на его темно-серые глаза и розоватое, чисто выбритое лицо. Жду. Сначала он разомнет сигарету, проведет по ней кончиком языка, закурит, а потом что-нибудь скажет. Сигарета горит у него в пальцах, у него красивые крупные кисти рук. Открывает рот, говорит: посмотри на себя. Его глаза смотрят в мои. Посмотри, как ты выглядишь, майка на тебе грязная, джинсы не меняла несколько недель, волосы торчат во все стороны, почему бы тебе не вымыть голову? Я вымыла голову, говорю я, поэтому они и торчат. Он кладет сигарету на край фарфоровой пепельницы, фарфор желтоватого оттенка, на нем фиолетовые и темно-синие цветы, зеленые листья. Его серые глаза ловят мои синие. Его глаза жеребец, мои — кобыла. Если кобыла даст слабину, жеребец ее покроет. Кобыле не до секса, у нее широкий зад и толстые ноги, она не дается. Я не опускаю глаз. Ладно, он держит сигарету в зубах, иди в парикмахерскую, сделай что-нибудь, если не ради себя, то хотя бы подумай о дочке, дети любят аккуратных, нормальных матерей. Нет шансов! Напрасно стараешься, скотина! Кобыла превратилась в бронзовый памятник. Кобыла одета в панцирь из толстой бронзы. Жеребец пытается на нее вспрыгнуть. Нет шансов! Я смотрю прямо в его серые глаза. Моя дочь любит меня и такой растрепанной, голос у меня веселый, я улыбаюсь, ну, кобыла, держись! Пей кофе, говорит он, остынет. Делаю глоток, жду. На стене «Черная конница» Стойнича, огромное полотно маслом, галопом скачут черные кони, на спинах у них черные всадники. Вот было бы прекрасно, привязать мужа к хвосту коня, пусть утащит его в далекую степь, где будет строиться небоскреб в сто этажей. Сейчас там только огромная яма для фундамента и мафиози, мрачные мужчины в черном, с золотыми цепями на шее и сигарами во рту. Они отвязывают его от конского хвоста, он жив, орет: подождите, это ошибка… Его хватают два гангстера, раскачивают на краю глубокой ямы, раз, два, три! Он летит, летит, орет, но никто его не услышит, вокруг пустая-препустая степь. Подъезжает огромная машина, бетономешалка. Останавливается на краю ямы. Бетон перемешивается с громким звуком, кркркрк, краккраккрак, водитель машины нажимает на какую-то кнопку, цистерна бетономешалки приподнимается и выблевывает в бездну широкий, бурлящий водопад бетона. Ааааа, орет он, он глубоко, и ему видно, как бетон низвергается на него, потом все стихает. Бетономешалка уезжает, два гангстера, которые бросили его в яму, обтирают руки об свои брюки, они в костюмах «бриони», двое других бросают сигары и гасят их, топча туфлями «пачотти», все садятся в длинный черный автомобиль с затемненными стеклами и уезжают. Действительно ли в степях строят стоэтажные небоскребы? Он выкрутился. Приятно знать, что отец моего ребенка спасся в последний момент. Я отвожу взгляд от «Черной конницы».
Смотрю на Джурича, «Собака, которая съела солнце». Собака скалится, солнце зажато у нее в челюстях. А что, если собака бешеная, если она его раскусит на куски?! Что ты опять скалишься, это его голос. Я не скалюсь, говорю я, я улыбаюсь, а скалюсь я вот так. И скалюсь. А почему ты улыбаешься, он перекатывает во рту сигарету, что смешного? Он был привязан к хвосту черного коня, конь его тащил и тащил, искал стройплощадку, небоскреб и бетономешалку, не нашел, у гангстеров на ногах были туфли «пачотти», бетоном тебя не залили, ты спасен, степь спасла тебе жизнь. Если бы черный конь направился в сторону Нью-Йорка, лежал бы ты теперь в фундаменте новых «Близнецов». Он смотрит на меня так, как будто меня видит. Слушай, золотой мой, скажи, что тебя мучит, — это мой веселый голос. Его ноги в