— Слушаюсь.
Разговор этот произошел накануне праздника, вечером 18-го числа, когда солнце уже садилось.
Девятнадцатого, на рассвете, Ватанабэ вместе со своими шестью полицейскими из охраны и десятью их подручными уже направлялся к Эйтайбаси.
Вчерашний закат был великолепен, но и сегодня, хоть солнце еще не взошло, небо на утренней заре полыхало алым — казалось, ткни в небо пальцем, и тот окрасится.
— Ну и восход сегодня… — сказал Миядзи Синрокуро, молодой полицейский, оглядывая округу с моста Эйтайбаси. — Ветер сильный, может, поэтому на реке такие волны… Распогодилось — это точно, но боюсь, как бы буря не началась… Правда, Ватанабэ-сан?
— Двести десятый день[91] близится. И заря такая, что того гляди, погода испортится. А нам сегодня хорошая погодка весь день не помешала бы…
На западе небо было еще темным, кое-где даже виднелись звезды, — по всем приметам ночь. В это время здешние люди обычно еще спали, но сегодня многие уже поднялись, верно, чтобы приготовить угощение и разные принадлежности праздничных костюмов для постояльцев, — в домах квартала светились огни, немало их было и по берегам реки Фукагава.
Ватанабэ вошел в сторожку[92] на мосту — сюда во время дежурства заходят охранники для краткого отдыха — и сказал собравшимся там дежурным:
— Все прошу сосредоточить на западной стороне, в сторожке лодочников. И связь с управой, и походы в уборную, и если завтракать соберетесь. Прошу строго придерживаться такого порядка.
То же самое он повторил Миядзи Синрокуро и всем другим подчиненным.
Длина моста Эйтайбаси — сто двадцать кэн[93] с лишним. Он соединяет квартал Сага-тё района Фукагава и квартал Хакодзаки-тё в Нихонбаси. Встав посередине моста и оглядывая обе его стороны, Ватанабэ отрывисто и четко приказал:
— Миядзи, Окуяма, Юаса пойдут на западную сторону моста. Остальным троим назначаю восточную сторону, и на каждую — еще четверо солдат. Оставшиеся двое будут ждать — один в сторожке для лодок, другой — в сторожке на мосту.
Хоть было еще очень рано, на мосту уже стали появляться редкие фигуры прохожих. Не прошло и половины первой стражи с тех пор, как Миядзи вошел в сторожку, а небо уже полностью осветилось, алое зарево угасло, и наступил ясный осенний день, как нельзя более подходящий для празднества.
Все чаще стало слышаться легкое постукивание гэта[94] — и кома-гэта, и хиёри-гэта. Появился Канэёси по прозвищу Сосна-Оборотень, рассыльный и подручный Ватанабэ, которому тот раз в полгода выдавал один бу денег на мелкие расходы, — человек зоркий, ничем не уступавший служащим у Ватанабэ охранникам.
Порыв ветра принес с берега бодрые звуки флейты и барабанов — это заиграл праздничный оркестр. Канэёси куда-то исчез, но вскоре вернулся вместе с молодцеватым парнем — как видно, работником харчевни при постоялом дворе; с руки у него свисал деревянный короб, в каких разносят еду заказчикам.
— Господин начальник Миядзи! — сказал Канэёси. — Господа Окуяма и Юаса сегодня чем свет поднялись. Думаю, у них уже начало кишки сводить…
Принесли угощение — большой кувшин сакэ и маленькие чарки по числу людей, а на узорчатом блюде — красиво уложенные суси и нарезанные кубиками — на один укус — разнообразные закуски.
— Ты что это, Канэ? За свой счет, что ли?
— Да нет, хотя хотелось бы. Это я шепнул пару слов Гондзю из квартала Мондзэннака-тё, воротиле здешнему. Как же иначе-то, ежели вдруг в его квартале да такие важные люди из полицейской управы для надзора за праздником собрались… Сами-то мы не просим, но перекусить-то надо. Ведь праздник же!
— Нечего, нечего. Ну, суси — еще куда ни шло. Но сакэ выпьешь — будет видать. Да и запах, когда дыхнешь… Ватанабэ заметит — задаст перцу…
— Да ничего не будет! Вы же тут на ветру продрогли до костей. Ну подумаешь — опрокинете чарочку-другую…
— Ватанабэ вообще-то человек хороший, но служака хоть куда и упрям — его с места не сдвинешь, все равно ничего слушать не станет, — проронил Окуяма, уже протянувший руку к блюду с суси.
— Да уж, Ватанабэ — не то что ты, — отозвался с насмешкой Юаса.
Миловидному стройному Окуяма едва исполнилось 19 — он только-только прошел обряд гэмпуку,[95] но тем не менее уже был близок с молоденькой гейшей из «веселого квартала» Ёсивара, и даже по ее решению они собрались было вместе кончать жизнь самоубийством; чтобы замять и уладить это дело, его отцу и братьям пришлось немало помучиться. Однако Окуяма этим особенно обеспокоен не был, и когда его поддразнивали по поводу шрама на шее, он не только не смущался и не краснел, — лицо его еще и расплывалось в ухмылке.
Служащие квартальной управы по безопасности — все, кроме главы управы, — не мечтали подняться выше своего нынешнего положения. Хотя они числились служащими при бакуфу, правительстве сегуна, но все заканчивали жизнь в одной и той же должности, нельзя было ни получить другой чин, ни перевестись в другое место, ни передать свою должность по наследству. А если, к примеру, сын главного охранника хотел служить как отец, он должен был наравне со всеми подавать прошение.
Жалованье также было не слишком большим. Начальник группы охранников получал 150–160 коку[96] риса, 200 были пределом. Перейдя в надзиратели, он получал прибавку примерно в 30 коку — тоже негусто. Обычный же служащий охранной управы, если ему и следовали прибавки за выслугу лет или за поимку преступников, все равно больше, чем на сто мешков риса рассчитывать не мог. Зато служители управы — те, кто непосредственно был связан с жизнью горожан, а особенно те, кто совершал обходы по городу, даже взятки брали открыто, их доставляли прямо домой — от князей даймё,[97] или самураев из свиты сёгуна, или от зажиточных купцов со словами:
— Это вам в благодарность за старания.
Служителей управы старались отблагодарить. Что называется, по секрету всему свету.
Благодаря этому дополнительному доходу у простого служащего полицейской управы вроде Миядзи, несмотря на мизерное жалованье, водились деньжата, и он мог нанять себе порученца из горожан (например, такого, как Канэёси), знал обо всех происшествиях в городе — и веселых, и печальных, и величали его «господин полицейский начальник», то есть он мог позволить себе держаться с достоинством.
Обычно служители управы знали подноготную всех и каждого. Некоторые из них по долгу службы просто обязаны были знать обычаи и нравы простого люда. Окуяма, ударившийся в разгул и зашедший чересчур далеко, был своего рода исключением.
В зависимости от того, с кем приходилось иметь дело, менялась и тактика — одних достаточно было припугнуть, других надо было мягко увещевать, закрывать глаза на мелкие проступки или делать вид, что ни о чем не догадываешься.
Ватанабэ Сёэмон тоже не был таким уж праведником. Если его звали пойти поразвлечься — он шел. К пирушке присоединялся. Но ему свойственна была врожденная прямота и честность, и он не мог привыкнуть к доставляемым на дом денежным подношениям или к тому, чтобы по соображениям тактики порой спускать преступнику мелкие прегрешения. Надо сказать, что эта черта его характера временами проявлялась в речах и поступках.
С головой погружаясь в работу, он часто сердился на подчиненных за неисполнительность, отчитывал их, делал разного рода внушения. Старые служащие завидуя тому, что он пользуется доверием начальника полицейской управы, часто с ненавистью говорили о нем: «Ишь задавака! А ведь молокосос еще!» Среди рядовых полицейских тоже многие считали, что с ним трудно иметь дело.
Несмотря на все, Миядзи Синрокуро этот человек нравился. Даже в самом запутанном деле Ватанабэ никогда не начинал следствие с пыток, чтобы вынудить у арестованного показания. Он старался доказать вину подозреваемого с помощью неопровержимых доказательств, а не выбивал признание силой, и за это Миядзи втайне глубоко уважал его. «Вот это настоящая работа!» — думал Миядзи даже с некоторым трепетом. Цельность характера Ватанабэ ему очень импонировала.
Они успели только пригубить сакэ, когда пожилой сторож, несший службу на мосту, сказал негромко