действительности. В своем воображении я рисовал их в рубашках с расстегнутыми пуговицами, из-под которых угадывались черные кружевные бюстгальтеры, в темно-зеленых мини-юбках, кремовых чулках и черных туфлях с пряжками. Они проплывали по коридорам на своих бледных ногах, и их волосы развевались, как языки пламени на сильном ветру. Это тоже не соответствовало действительности.
Но несомненный факт, что девушка, которую любил Бретт, была высокой и отличалась бледной кожей и огненно-рыжими волосами, которые ниспадали на спину и гладкие, как яйцо, плечи. Еще у нее были длинные, словно подземный трубопровод, ноги. Но ее секретным оружием были темные глаза, нередко прятавшиеся за неровно подстриженной челкой: ее взгляд обладал способностью свалить правительство. И у нее была привычка вращать язычком вокруг кончика шариковых ручек. Это выглядело очень эротично. Как-то я стащил ее пенал и расцеловал все, что в нем лежало. Понимаю, как глупо это звучит. Но тот день был для меня особенно личным: только я и ее ручки. Когда я вернулся домой, отец спросил, почему мои губы в синей пасте. Я хотел ответить: потому что она пишет синим. Всегда только синим.
Она была на полфута выше меня и со своими огненно-рыжими волосами казалась огненным небоскребом. Поэтому я звал ее Адской Каланчой, но не в лицо. Разве я бы осмелился? Такая симпатичная мордашка, и меня с ней никто не познакомил. Я не мог поверить, что не замечал ее раньше. Может быть, потому, что каждый третий день прогуливал школу? Видимо, и она поступала точно так же, но наши дни не совпадали. Я ходил за ней на расстоянии по школьной территории, стараясь разглядеть со всех возможных углов и мысленно составить достойный своей фантазии трехмерный образ. Иногда, двигаясь настолько легко, будто весила не намного больше собственной тени, она чувствовала мое присутствие, но я был быстрее ее. Когда она оборачивалась, я уже смотрел на небо и делал вид, что считаю облака.
Но черт побери! Внезапно в моей голове раздался скрипучий голос отца: он говорил, что я пытаюсь обожествлять человека, поскольку не имею влечения к Богу. Что ж, может быть. Не исключено, что я расплескиваю себя перед этой эротичной особой, чтобы снять напряжение и избавиться от довлеющего надо мной отчаяния одиночества. Это мое право. Только я бы хотел забыть о своих подсознательных мотивах и, как все остальные, радоваться собственной лжи.
Я не мог думать ни о чем, кроме нее и составляющих ее частей. Например, ее рыжих волосах. Но неужели я настолько примитивен, что позволил увлечь себя волосами? Увлечь — до глубины души. Волосы! Это всего лишь волосы! Волосы есть у всех.
Она их взбивает, рассыпает по плечам. Ну и что из того? И почему все ее остальные составляющие заставляют меня сжиматься от восторга? Ведь любой человек может похвастаться и спиной, и подмышками, и животом. От этого наваждения деталей я испытываю унижение даже сейчас, когда пишу эти строки, но так ли было необычно мое состояние? Полагаю, в этом и заключается суть первой любви. Человек встречает объект влечения, и дыра у него внутри начинает саднить, дыра, которая постоянно там, но человек ее не замечает до тех пор, пока кто-то не сунет туда затычку, а потом выдернет и убежит с ней.
На тот момент роли в наших отношениях были совершенно ясны: я был влюбленный, ловчий, солнцепоклонник; она — возлюбленная, дичь, предмет поклонения.
Так прошло немного времени.
Сразу после самоубийства Бретта мистер Уайт вернулся к преподавательской работе. Это было неудачное решение с его стороны. Он не делал того, что принято после огромной личной трагедии: не бежал от людей, не отращивал бороду и не спал с девушками ровно вполовину моложе себя (если только потерпевшему не двадцать лет). Мистер Уайт так не поступал. Он вошел в класс как обычно. У него даже не хватило соображения распорядиться убрать парту Бретта, и она так и стояла пустой, преумножая до крайности горе отца.
В самые удачные моменты он выглядел так, словно очнулся от глубокого сна. А обычно — будто его только что извлекли из собственной могилы. Он больше не кричал. Мы с удивлением обнаружили, что приходится напрягать слух, чтобы понять, что он говорит, как будто пытаешься уловить биение слабого пульса. Хотя он страдал до такой степени, что превратился в карикатуру страдальца, ученики, что и следовало ожидать, не испытывали к нему жалости. Только подметили, что раньше он бушевал, а теперь совершенно ушел в себя. Как-то потерял написанные нашим классом сочинения. Указал на меня и попросил:
— Они где-то в машине. Сходи посмотри… — Он бросил мне ключи, и я отправился к его пыльному «фольксвагену». В салоне я обнаружил пустые коробки из-под еды, мокрую одежду, креветку, но сочинений не было. Когда я вернулся с пустыми руками, мистер Уайт растерянно пожал плечами. Вот как он себя вел. А когда звенел звонок и ученики торопливо рассовывали по портфелям книги, разве не мистер Уайт первым собирал свои вещи? Это казалось чем-то вроде соревнования, и учитель постоянно побеждал. Но по каким-то причинам он не ушел с работы на следующий день после трагедии.
Однажды он попросил меня задержаться после занятия. Одноклассники подмигивали мне, давая понять, что я попал в переплет и они этому рады. Но мистер Уайт всего-навсего хотел получить рецепт шоколадного торта, который мы ели с Бреттом. Я рецепта не знал, и мистер Уайт неестественно долго кивал.
— Ты веришь в Библию, Джаспер? — внезапно спросил он.
— В такой же мере, в какой я верю в «Собаку Баскервиллей».
— Думаю, что понимаю тебя.
— Дело в том, что большую часть времени, когда Бог должен проявлять себя героем, он выступает злодеем. Вспомните, что он сделал с женой Лота[39]. Что это за божество, которое превращает женщину в соляной столб? В чем, спрашивается, ее преступление? Повернула голову не туда, куда надо? Надо признать, что этот Бог заперт во времени и несвободен, иначе он превратил бы ее в телевизор с плоским экраном или, на худой конец, в столб-«липучку».
По выражению лица учителя я понял, что он не следит за моими бесстыдно стянутыми из ночной проповеди отца рассуждениями. Но зачем я все это говорил? С какой стати разглагольствовал перед человеком, который больше напоминал гнилой пень старого дерева? Похоже, я готов был на все ради страдающего человека, но только не потакать его божеству.
Я должен был сказать совершенно иное: почему вы не уходите? Убирайтесь отсюда. Смените работу. Смените школу. Смените жизнь.
Но я этого не сделал.
Позволил ему биться в клетке.
— Иди на следующий урок, — бросил мистер Уайт, и я чуть не расплакался, глядя, как он теребит галстук. Вот в чем проблема, когда вы смотрите на страдающих людей. Стоит им почесать нос, и даже это кажется душераздирающим.
Вскоре после этого отец пришел забрать меня из школы. Делал он это чаще, чем можно было подумать. Покончив с дневными занятиями: проснувшись (занимает час), позавтракав (полчаса), почитав (четыре часа), погуляв (два часа), поглазев на то на се (два часа), проморгавшись (сорок пять минут), он «от нечего делать» явился за мной.
Когда я приблизился к школьным воротам, отец меня уже ждал — одежда нестираная, лицо выбрито неряшливо.
— Что это за мрачный тип на меня таращится? — спросил он.
— Кто?
Я повернулся и увидел, что из окна класса на нас смотрит мистер Уайт. У него был такой потрясенный вид, словно мы делали нечто странное и завораживающее, и я внезапно почувствовал себя обезьянкой на шарманке отца.
— Это мой учитель английского. У него умер сын.
— Кажется мне знакомым.
— Естественно. Был случай, когда ты его доводил минут сорок.
— Вот как? Что ты имеешь в виду?
— Явился в класс и наехал на него без всяких причин. Неужели не помнишь?
— Честно говоря, нет. Но ты сам знаешь, такие вещи в голове не держатся. Итак, ты говоришь, он потерял сына?