(работы самых незначительных графиков), несколько античных монет, истертых до такой степени, что стали обыкновенными кусочками бронзы, несколько керамических вещиц, якобы образцов народного творчества, на самом же деле — обычного серийного производства, несколько посредственных работ из бронзы, несколько медных сосудов, лишенных каких бы то ни было художественных достоинств, и не помню что еще.
Впрочем, сей почтенный профессор коллекционировал не только предметы, но также и всевозможные сведения, анекдоты, исторические факты и даже кулинарные рецепты. В сущности, точнее было бы сказать, что он коллекционировал это в молодые годы, а теперь только демонстрировал. Низкорослый, с большой головой и крупным ртом, он обычно стоял, а не сидел — должно быть, в силу преподавательской привычки, — и, переступая с ноги на ногу, говорил, говорил… Даже самый молчаливый человек на свете мог бы поддерживать с ним оживленный разговор по той простой причине, что он не давал собеседнику вымолвить ничего, кроме «да» и «нет». Даже задавая вам вопрос, он либо сам на него отвечал, либо, не дожидаясь ответа, переходил на другой сюжет. Однако, как ни быстро двигались его губы, они все же отставали от мысли, двигавшейся, вероятно, с еще большей скоростью, поэтому, не закончив одной темы, он по какой—то непонятной ассоциации перескакивал на другую, потом на третью и так далее, до полного изнеможения.
Когда я в первый раз был приглашен к нему в дом вместе с несколькими общими знакомыми, я убедился, что профессор не просто витийствует, но и любит подкреплять свои слова документами. Рассуждая о проблемах искусства, он то и дело подходил к шкафу, вынимал книги, альбомы и, бормоча себе под нос «вот это», «нет, не то», «а-а, вот оно», одновременно продолжал развивать свою мысль, так что если он и находил то, что искал, то к тому моменту уже успевал забыть, зачем он это искал.
За обедом темы менялись вместе с блюдами, причем развивались они почти исключительно в монологах хозяина дома. Когда подали закуски, он преподнес нам ценные сведения о приготовлении заячьего паштета, ловле устриц и достоинствах русской икры. За жарким затронул проблемы животноводства, климатических условий Франции, высокогорных пастбищ и альпинизма. В качестве приправы к сыру нам была прочитана длинная лекция о двухстах тридцати сортах французского сыра — к счастью, хозяин не стал перечислять все, а остановился только на главнейших. На протяжении всего обеда монолог имел в качестве подтемы французские вина. Но истинное значение этой подтемы обнаружилось, когда подали коньяк. Сначала нам разъяснили, чем коньяк отличается от арманьяка, при этом хозяин проворно нырнул в кладовую, откуда извлек несколько бутылок, необходимых для иллюстрации его лекции. Затем он перешел к другим, не менее существенным отличиям: между коньяком с тремя звездочками и коньяком с пятью звездочками, между коньяком с пятью звездочками и коньяком Вэ-Эс-О-Пэ (снова визит в кладовую и снова демонстрация дегустаторского искусства). Затем проблематика включила в себя шартрез и кальвадос, и, конечно, последовало очередное требование наполнить бокалы: «Вы только попробуйте». А дальше перед нами последовательно и постепенно была развернута целая панорама бесчисленных французских вин, красных и белых, сухих и крепленых, бургундских и бордо, так что под конец мы уже не видели хозяина — его загораживал частокол бутылок, и до нас доносился только его вдохновенный голос, слегка осипший, но без тени усталости.
Гости были очарованы или потрясены, что, в конечном счете, одно и то же. Все, кроме хозяйки дома, которая воспользовалась случайной паузой, чтобы скептически произнести:
— Вот таковы мы, французы: половину своей жизни тратим на то, чтобы расшатать здоровье алкоголем, а оставшуюся половину лечимся минеральными водами… Весь день вливаем в себя кофе, а вечером глотаем снотворное.
Наше знакомство с профессором состоялось не в связи с коллекционерством, а в силу моих служебных обязанностей. Поскольку надо было их выполнять, а без людей при этом не обойтись, мне приходилось делать то, чего я раньше никогда не делал: завязывать разнообразные знакомства. Первое время я основательно робел. Мне казалось, что завязывание знакомств требует особых способностей. Позже я понял, что это прежде всего дело техники.
То были годы, когда люди, которые изобрели термин «железный занавес», создали железный занавес и на практике, желая поставить нас в положение полной изоляции. Требовалось много усилий, чтобы обеспечить публикацию на страницах французской печати материалов, посвященных нашей культуре; чтобы болгарские книги издавались на французском языке; чтобы на экранах демонстрировались наши фильмы, распространялись пластинки с нашей музыкой; чтобы организовывались гастроли наших артистов и музыкантов и хотя бы в больших энциклопедиях помещались объективные сведения о нашей стране и, наконец, чтобы сами французы стали интересоваться нами и писать о нас. Решение всех этих и многих других задач неизменно упиралось в конкретных людей.
Коллекционирование знакомств и связей было схоже с другими видами коллекционерства, но и существенно отличалось от них. Важно было повсюду завязать знакомства с деловыми, авторитетными людьми, которые могли при случае оказаться полезными. Совершенно бессмысленно было расширять эту «коллекцию» до бесконечности и оценивать ее количеством единиц. Однако и чрезмерно сужать круг знакомств также не следовало, потому что никогда не знаешь, не окажется ли крайне нужным человек, от которого в данную минуту тебе нет никакого прока.
Мои связи постепенно распространялись на самые различные сферы: издательские фирмы, культурные учреждения, театры, Опера, концертные агентства, музеи, кинематограф, редакции газет и журналов, не говоря уж о писателях и художниках, к которым у меня был и чисто личный интерес. Именно одно из таких знакомств дало мне возможность узнать поближе человека, который был и остается для меня примером истинного коллекционера.
В Париже существовало издательство «Манюэль Брюкер», которое специализировалось на выпуске небольших, но очень дорогих монографий о знаменитых художниках-графиках. Это были изысканнейшие альбомы, выпускавшиеся тиражом не выше 250 экземпляров, нумерованные, которые пользовались у ценителей большим спросом, так как каждый альбом включал в себя несколько оригинальных гравюр соответствующего художника. Отбор авторов был чрезвычайно строг. В этой серии вышли монографии о таких художниках, как Марке, Паскен, Боннар, Дюффи, Вламинк, Дерен.
Установив связь с Брюкером, я предложил ему издать альбом с работами Илии Бешкова, так как считаю Бешкова рисовальщиком не просто мирового, а высочайшего мирового уровня. Не знаю, насколько хорошо Брюкер, врач по профессии, разбирался в медицине, но в издательском деле и книготорговле он, как я сразу понял, разбирался прекрасно. Он объяснил мне — любезно, но и достаточно категорически, — что незнакомый автор, как бы он ни был хорош сам по себе, не может рассчитывать в Париже на успех, что даже кое-кто из знаменитостей давно ожидает очереди, чтобы выйти в его библиотеке, и что вообще он ничего не может обещать, по крайней мере, на ближайшие три года. Тем не менее, поскольку я уже пришел и мой портфель свидетельствовал о том, что пришел я не с пустыми руками, Брюкер выразил желание посмотреть какие-нибудь работы «моего художника». Я вынул папку с двумя десятками фотографий и положил перед ним на стол. И то, чего не сумел сделать я, сделал Бешков.
Брюкер раскрыл папку с привычным скептицизмом человека, знающего, что гении на каждом шагу не попадаются. Но уже через полминуты я услышал, как он вполголоса, словно обращаясь не ко мне, а к самому себе, бормочет:
— О, да это изумительно… А этот эскиз?.. Нет, он и вправду исключительный рисовальщик… Хорошо, — произнес под конец Брюкер, снова переходя на деловой тон. — Я его издам. Но мне нужны сами рисунки, а также пять оригинальных литографий или офортов. Как вы знаете, в каждом нашем альбоме содержится по пять графических оригиналов. Надеюсь, у вашего Бешкова такие работы тоже есть.
— К сожалению, нет. Но полагаю, что он согласится что-нибудь сделать специально для этого издания.
— В таком случае пусть даст рисунки на литографской бумаге. Мы перенесем их на камень, и все будут довольны — и он, и вы, и моя клиентура.
Но едва окончились затруднения с издателем, как начались трудности с Бешковым. Он никогда не делал литографий и не желал, чтобы Париж судил о нем по экспериментальным работам. Напрасно убеждал я его, что он может работать на литографской бумаге с такой же свободой, как и на обычной. Только летом, в один из моих приездов в Софию, удалось мне уговорить его приняться за эти рисунки.
— Хорошо, попробую. Пришли мне бумаги, угля и литографских чернил, а там уж что получится…