возился со всяким зверьем. Журнал «Суд идет» читать он не хотел, а приносил из библиотеки «Вестник юного натуралиста» и срисовывал оттуда каких-то невероятно толстых свиней и породистых кур.
Однажды притащил он домой пеструю морскую свинку, и, когда отец хотел выбросить нечисть, Колька спрятал ее под одеяло и три ночи спал с ней, а уходя на уроки, брал ее с собой — за пазуху. Пришлось Григорию Чернову примириться с пакостью — морская свинка водворилась в хибарке. Но тут мальчишка обнаглел — принес ужа. Отец в змеях не разбирался: он всех их считал ядовитыми. Ужа он обозвал гадюкой и приказал выкинуть. Уж куда-то исчез, а через пару дней, когда Чернов ночью подошел к спящему сыну, увидел его: торчит из-под одеяла, рядом с рукой мальчишки, змеиный хвост. Но тут номер не прошел, Чернов разбудил Кольку и выпорол: пошто гадюку в постель кладешь!
— Да это не гадюка, папа, это уж, он добрый, он только на вид змея, а он добренький! — говорил Колька.
Но отец был неумолим. Он взял змею рукавицей, снес на реку — бросил в воду.
— Дурак, какой из тебя судья выйдет, если с поганью возишься, — сказал он сыну, вернувшись с реки.
— Да я и не хочу судьей быть, я зверей разводить хочу, — крикнул Колька.
— Я тебе покажу зверей! — буркнул Чернов, накрываясь шубой.
Прошло еще четыре года, и Колька забыл всех остальных животных ради лошадей. За городком стояла конно-артиллерийская часть, подшефная городскому комсомолу, и Колька стал все чаще и чаще бывать у артиллеристов. Сперва бывал он там по шефским делам — он только вступил в комсомол, потом стал ходить туда запросто, все ради коней. Часами мог он торчать в конюшне, разбирая с ездовыми конские статьи, стал все чаще — к месту и не к месту — употреблять в разговоре разные кавалерийские термины и раз даже сказал отцу, что у того «медвежий постав». Что это такое — отец не знал, но очень обиделся.
Потом снюхался Колька с конским доктором-ветеринаром, подольстился к командиру и однажды подъехал к хибарке на коне, выпросил на час. Чернов, увидя сына верхоконным, всерьез встревожился. Он сам когда-то чуть не погиб из-за коней — теперь сын готовился пойти по той же дорожке.
Но это было лишь начало черновских терзаний. Через год сын окончил школу и объявил отцу, что по путевке комсомола он собирается ехать в соседний город, поступать в Сельскохозяйственный техникум учиться на животновода.
Старик крепко рассердился, долго уговаривал сына бросить эту затею — тот стоял на своем. Кончилось дело крупной ссорой.
— Провались ты со своим комсомолом! — кричал Чернов сыну. — Лошади до добра не доведут!
Сын молчал.
— Чтоб ноги твоей больше тут не было, убирайся из дому! Проклинаю! — крикнул под конец Григорий.
И сын ушел. Он уехал в город, а Григорий Чернов остался один. Теперь стал он еще угрюмее.
И шли годы. Старика Чернова в городке не то что не любили, а недолюбливали. Одни — за угрюмость, за то, что сына прогнал, другие — за пристрастие к судебным делам. Кто-то прозвал его Сутягой — это приклеилось. Впрочем, вреда от Сутяги не было, скорее польза. Многие, перед тем как судиться с кем- нибудь, советовались со стариком: он уже все новые законы знал. Что касается пристанского начальства, то оно судило не по разговорам, а по работе, — работал Сутяга хорошо. Специальность его была ему под силу — да и какая особенная сила нужна кладовщику маленькой пристани! Есть такие профессии, где за человека работает его честность. Сам не кради, смотри, чтобы другие не крали, береги государственное добро — и все будет хорошо. А там, где дело касалось государственного добра, там Сутяга себя не жалел.
Однажды загорелся на берегу склад. К складу тому Сутяга никакого отношения не имел, однако первым бросился к горящему зданию. Он вытаскивал из огня тюки кож, выкатывал какие-то бочки, выволакивал ящики. Вместе с пожарными лез он в самое пекло и, только когда сбит был огонь, вернулся к себе в хибарку. Одежда на нем обгорела, от головы пахло паленым, шея, руки были в белых волдырях.
Когда в пароходстве, в горсовете узнали об этом деле, решили сделать Сутяге ценный подарок. Но что нужно старику? Деньги дарить неудобно, патефон подарить — еще обидится: плясать ему, что ли, под патефон? Часы? Есть у него часы.
Остановились на отрезе сукна — тем более что и одёжа на старике погорела. Потом, зная, что Сутяга по воскресеньям выпивает, кто-то предложил преподнести ему бутылку хорошего вина. В имении графа Росницкого, что в трех верстах от городка, был когда-то винный подвал. Граф в свое время сбежал, а содержимое подвала было конфисковано. И хоть прошло много лет, но на каком-то складе у какого-то стойкого завхоза еще хранилось несколько бутылей старинного вина. Выписывали со склада это вино для городской больницы или по случаю приезда каких-нибудь почетных гостей.
И вот на Первое мая, когда состоялся вечер в городском клубе и когда награждали ударников- речников и рабочих кожевенного завода, Сутягу тоже вызвали на эстраду к накрытому красной материей столу президиума и вручили ему отрез сукна. В отрез была завернута бутыль.
Сутяга спокойно, даже как-то снисходительно-важно принял подарок и суховато сказал: «Очень благодарю за присуждение предметов». Затем, не торопясь, сошел с эстрады, спокойно вернулся на свое место.
Но что-то в нем дрогнуло. Не дожидаясь конца праздничного концерта, вышел вскоре он из зала и пошел по вечерней, уже темной улице. Из светлых окон слышались пение, смех, где-то играли патефоны. На скамейке бульвара сидели парень и девушка в светлом платье, тихо о чем-то говорили и умолкли, когда старик прошел мимо. От сырой, по-весеннему мягкой земли тянуло веселым, зяблым холодком. Чистая, ясная одинокая звезда горела вдали за рекой, над черным лесом.
Придя домой, старик включил свет и оглядел бутыль со старым вином. Бутыль была большая, вроде четвертной, из старинного бугристого стекла со стеклянной орловой печатью на боку.
Старик срезал ножом засмоленную нашлепку на пробке, вытащил пробку — и в нос ему шибануло таким сладким, густым запахом, что даже голова закружилась. Он выпил стопку вина — было оно густое, тягучее и пьянило весело и крепко. Так хорошо было вино, что Сутяга опять заткнул бутыль пробкой, сызнова засмолил горлышко — и зарыл клад в землю, в подполье своей хибары. Он решил распить вино в день свадьбы сына — вместе с сыном. Он почему-то был уверен, что Николай вернется к нему, хоть погостить приедет, а уж на свадьбу-то пригласит обязательно. Старик давно уже не питал к сыну злобы, давно примирился с тем, что не пошел Николай по судебной линии, давно скучал по нему, ждал его.
А Николай уже три года как кончил техникум, побывал где-то в степях на практике и теперь обосновался верстах в пятидесяти от городка в конесовхозе. Он каждый месяц присылал отцу деньги, но тот их не тратил, клал на книжку. Изредка от Николая приходили письма; письма были короткие: жив, здоров, работа интересная. Из лютой гордости старик на письма не отвечал: считал, что сын сам должен приехать. А тот давно простил отца, но работы было много, заехать времени не было, да к тому же старик и не звал.
Однажды пароходик «Инженер Фокин» причалил к пристани, и сын сошел по сходням прямо к весам возле конторки, где стоял отец. Как вырос он, как возмужал! Был он не в отца, светловолос, приветлив лицом, но походка был отцовская, широкая. Он обнял Сутягу, поцеловал и спросил:
— Узнаешь, отец?
— Чего не узнать-то, — ворчливо ответил Сутяга, потом вытер губы и положил на весы ящик: сделал вид, что очень занят.
— Что ж в гости не зовешь? — молвил сын. — Впрочем, я проездом. Еду в Кушинский конесовхоз опытом обмениваться.
— Мог человеком стать, а стал лошадником, — буркнул старик, — меня кони до добра не довели и тебя не доведут. Неподходящее дело.
— Кони государству тоже нужны, — сказал сын и засмеялся: — Не сердись, отец.
— Жениться-то не надумал? — спросил старик, возясь с рейкой весов и не глядя на сына.
— Когда надумаю, тебя на свадьбу привезу. На тройке приеду, — ответил сын и опять повторил: — Не сердись, отец! — и вдруг схватил старика под мышки и без усилия, смеясь, поставил его на площадку весов. — Ну-ка, сколько в тебе живого веса, родитель?