мышкой нес он хлеб — значит, будет сыт еще несколько дней, много ли ему надо… Несколько раз присаживался он отдохнуть на пеньки, потом брел дальше.
Уже темнело. Мороз стал еще крепче. Пугающе-звонко треснуло дерево где-то в глубине леса — и снова тишина, только снег скрипит под валенками. Взошла луна, яркая, белая, обведенная еле видным радужным кругом — такой она бывает в сильные холода. Старик утомился, его брала одышка. Слишком густ был воздух, слишком долго петляла дорога меж сосен. Но кончился лес, началось поле. Тени одиноких придорожных ветел, черные, четкие, лежали, как жерди, поперек дороги. Вдали показался Красноборск.
Старик решил идти через центр городка, чтобы сократить путь. Он пересек шоссе, побрел мимо развалин кожевенного завода. За большими его окнами белели сугробы, из них торчали черные, скрученные огнем двутавровые балки; какие-то железные лохмотья свисали с разрушенных стен.
Потом он вступил на Никольскую улицу — когда-то светлую и шумную, теперь темную и пустынную. Как тихо, как безлюдно здесь было в этот непоздний час! Темны были дома, и только в большом здании клуба светились все окна — там была комендатура.
Вот и Соборная площадь. Теперь многие обходили ее стороной, мало кто переходил наискосок, чтобы лишний раз не глядеть на проклятую виселицу. Но старик устал — на этот раз, чтобы сократить путь, пошел он по тропинке, что по диагонали пересекала площадь.
На виселице чернели два трупа, в стороне, топоча озябшими ногами, ходил немецкий часовой, из эльзасцев. У него была протоптана в снегу своя тропинка — рядом с общей тропой. Старик Чернов прошел совсем близко от виселицы, увидел карие, блестящие от мороза глаза часового, заледеневшие края башлыка над темным припухлым его лицом — и невольно глянул вверх на виселицу. Она была совсем близко.
Что-то странно знакомое почудилось ему в лице, в фигуре одного из повешенных. Старик на мгновение остановился, вгляделся, провел холодной рукавицей по глазам — и выронил хлеб. Потом — через тропинку часового, через сугроб шагнул он к виселице.
— Коля, сынок, — простонал он, обнял ноги повешенного и глянул вверх.
Прямо над склоненной головой сына, над спутанными, сбитыми в клочья волосами горела луна — голубоватым холодным венчиком окружала она голову мертвого.
Часовой толкнул старика в плечо.
— Ходи, ходи, пьяный. Нельзя. Самогон пиль много, ходи!
Старик отошел от виселицы. «Партизан Василий», — прочел он на дощечке, что висела на груди сына, и увидел широкую рану на шее, — видно, повесили уже мертвого.
— Клеб съем, клеб съем, — простуженно смеясь, крикнул часовой и нагнулся, будто хотел взять буханку.
Старик поднял хлеб и, пошатываясь, пошел по тропинке.
Часовой, довольный развлечением, поглядел вслед старику и весело, не по-немецки певуче произнес какое-то длинное ругательство.
Вернувшись в свое жилище, Чернов зажег коптилку и сел на лавку. В комнате было холодно, по углам блестел иней. Не мигая, смотрел старик на огонек коптилки. Лицо его окаменело от горя, но глаза были сухи.
Долго сидел он так. Уже начало светать, уже вдали, в доме полицая Викторова пропел петух — единственный петух, уцелевший в городке, — а старик все сидел, молчаливый, неподвижный. Уже выгорел керосин в коптилке, уже косые лучи солнца пробивались сквозь замерзшие окна, а старик не двигался. Но теперь не только страдание, не только отчаяние выражались на его лице — неумолимым гневом было опалено оно, и беззвучно шевелились губы в такт тайным, суровым мыслям.
И вот он встал, прошел в другой конец комнаты и узловатыми, лиловыми от холода руками стал шарить по полке. Пакетик с отравой был здесь. «На целую роту хватит», — вспомнил он слова Кринкова. Потом он спустился в подвал и из мерзлой земли выкопал бутыль со старинным вином. Срезав смоляную нашлепку, он вынул пробку и, налив в стакан немного вина, попробовал его. Оно было все такое же: хмельное, густое, от двух глотков тепло разлилось по телу, закружилась голова.
Потом он развернул пакетик, всыпал порошок в горло бутылки. Но порошок не растворялся — он белел на поверхности вина, у самого горлышка. Вино таило в себе тепло и сладость, но само было холодно: слишком долго лежало оно в мерзлой земле, да и здесь, в комнате, стоял мороз. Старик попробовал взболтать вино, но ничего не вышло — порошок не растворялся, не смешивался с вином.
«Нужно нагреть его, — понял Чернов, — нужно хоть немного нагреть». И он оглянулся по сторонам. Третий день у него не было ни щепки: уже давно повыдергал он все колья из палисадника, давно сжег все, что можно сжечь. Только стола и двух стульев он не трогал: это было не его добро — государственное.
Он взял топор и вышел из хибары. Возле стенки домика стояли козлы для пилки дров — придется сжечь их. Долго он возился с козлами, все-таки разрубил их, принес в комнату. Но сырые дрова не разгорались, они тлели, чадили, а тепла не было. Старик еще раз оглядел комнату. В дальнем углу ее стояла тесовая самодельная кроватка — та, в которой когда-то спал сын.
Чернов посмотрел на ленивый, робкий огонь в печке, подошел зачем-то к окну, подышал на стекло, точно ожидая за окном увидеть кого-то. Потом опять подошел к печке, стал раздувать дрова. Он дул на огонь во всю силу своих старческих легких, почти вплотную приникнув губами к огню; сырой горький дым был ему в лицо, глаза слезились, по морщинам текли слезы. Огонь оживал на мгновение — и снова черные пятна ширились на разгоревшихся было поленьях. И по-прежнему было холодно в комнате.
Старик подошел к стулу, взял его, приподнял — но опустил сразу же на место. (На спинке стула, с задней стороны, прибит был жестяной инвентарный номерок речпароходства. Но не в номерке тут было дело, а в том, что не хотелось старику оставлять о себе плохую память.) Он верил, что опять будут ходить по реке пароходы и опять в этой хибарке будет жить кладовщик, так пусть этот человек не поминает лихом Чернова, не думает, что Чернов не жалел советского добра. И он не стал ломать стула.
Он взял топор и подошел к кроватке сына, вытащил ее на середину комнаты и уже занес было топор, но потом отбросил его — стал ломать руками. Звонко заскрипели гибкие доски, с тонким стоном вылезали гвозди; откуда-то вывалился мелкий, линованный в косую клетку листок бумаги, и старик прочел на нем: «Просьба зверей не перекармливать. Ответственный за морских свинок Коля Чернов».
Старик совал в печку сухие доски, щепки, в печке метался белый гудящий огонь; потеплело, по льду на окне пошли подтеки, закапало с подоконника. Старик еще раз взболтал вино, закупорил бутыль, поставил ее возле печки, прикрыв тряпьем.
Вскоре Чернов отправился к бургомистру Кринкову. Тот занимал теперь все здание аптеки. В нижнем этаже, где прежде был зубоврачебный кабинет, Кринков устроил приемную. Огромная комната, куда вошел Чернов, вся была заставлена мягкой мебелью, натасканной из соседних домов. На стенах вплотную, рама к раме, как в комиссионном магазине, висели картины.
Бургомистр принял старика поначалу суховато, но, когда узнал, что тот пришел проситься на немецкую службу, обрадовался, потеплел и перешел на «вы».
— Это хорошо, хорошо, — сказал он, встав из-за стола и прислонясь спиной к печке. — Нам нужны верные люди. Сперва вам работу полегче дадут: будете помогать при допросах, ну, а дальше — все от вас зависит. Только не зевайте — начальство не обидит.
— Не обидит, значит? — переспросил Чернов.
— Не обидит, — подтвердил Кринков. — Только уговор: чур, под меня не подкапываться.
И он начал нудно, длинно рассказывать Чернову, какие козни плетут против него, Кринкова, его завистники.
— А когда, позвольте узнать, к коменданту пойдем для оформления на должность? — спросил Чернов.
— Сегодня господин комендант не в духе, я уж его характер знаю: вчера у него ревматизм разыгрался. Ну, а завтра пойдем — и договоримся, — начальственно изрек Кринков и добавил: — Да вы не беспокойтесь, можете считать себя принятым.
— Как бы мне, господин Кринков, с сослуживцами своими будущими поближе познакомиться, — сказал Чернов, — расспросить как и что, чтобы работать легче было… Вином угостить их, может?..