несмышленыш еще вовсе, возле на коврике сидит, с лошадкой играет. И душа его ангельская тешится, слушая и по-божьи лишь понимая слова сестер. Беседуют сестры тихо. Слова? Неведомо, какие слова. А только о жизни говорят, о своих о двух жизнях, о том, что ждет их скоро-скоро и на все дни их. Пятнадцать лет. Шестнадцать лет. Так близко жизнь настоящая. Вон она, там где-нибудь, через улицу. Ждет, притаилась, счастливая. Двери какие-то свои распахнет; а за дверями что? Похоже, будто елка рождественская с золотыми бумажками и с огоньками. Сидят-беседуют сестры, и она, Раичка, все больше про семейную жизнь счастливую: муж по делам ушел, сейчас придет, обедать сядут. И дети, кажется, тоже тут. Или то братец Сереженька? Садик тоже хорошенький. Но какой садик? Тот ли, мечтанный, или их садик, у церкви Егория? А сестра Пелагеюшка, улыбаясь стыдливо, перебивает, свое монастырское, церковное счастье, свой Божий садик словами тихими показывает. Каждая про свое. Но не спорят.
Да было ли то?
Звонит, звонит колокол Егория. Нет, то колокол кладбищенский. Встала-зашаталась. Могилок родных не видит. Слезами забвенными вуалька намокла. Вот подмерзает.
- Уйти. Уйти.
Но опять, как там, под сводом последнего дома железного старика и семьи его, будто рука цепкая не отпускает. И будто слова шуршат-шепчут:
«Нет, ты еще мне поклонись. Поклонись да молитву дочернюю сотвори. Напоследок-то. Напоследок- то отцу».
И коленопреклонялась, и крестилась опять, и сквозь подмерзшую черную вуаль не видела на камне:
«...гильдии купец, кавалер и ктитор Михаило Филиппович Горюнов волею Божиею...»
И дрожала частою дрожью. То опять встало-вспомнилось жуткое, черное. Но шепот ласковый. Будто под ветерком солнечного дня зимнего дерево льдяно-серебряное сказку-ласку шепчет-звенит. Старичок белый, Василий Васильич Горюнов, дальний родственничек предстал-повиделся. Он-то как здесь? Далеко лежит седенький, в Заречье, в голубце своей веры, от соблазнов соймы[4] никонианской подал ее.
-Ничего, миленькая, ничего. Господь грехам терпит. Он, батюшка, милостив.
И приближающуюся грозную тень Михаилы Филипыча, будто ветром колеблемую, рукою белой ласково отстранил.
Вышла. Надо опять мимо склепа железного старика. Темно-гранитная громада тропинку вон куда отодвинула. Голову наклонив, быстро шла. Прошла. И тихую радость слов старичка белого борола мутящая тоска. Ворона ли крикнула позади, колокол ли то ударил еще. Гулкое слово почудилось:
- Проклинаю!
От последнего дома железного старика, от дома темно-гранитного, бежала. Не отца лицо, но железного свекра мерещилось.
- Проклинаю!
Хохот-визг близкий. Вприпрыжку будто Доримедонт пробежал. Нагнал его Федор страшный, ногой сзади ударил. Провалились белые в белый снег. Там, в гранитном, жалобный плач надрывный. Семен? Голос перебойный говорком гудягце-громким черта поминает. Макар? И гудит-гремит превыше того всего:
- Проклинаю!
Мерещилось, мерещилось. Шла-бежала. У кладбищенских ворот ливрейный лакей поджидал.
В санях парных к дому своему мчалась. Приехала не бледная, не плачущая. Тетя Саша ветхая, не то в капотике черном, не то в ряске, голову лысую под чепцом пряча, увидела из окошка своего подъезжающую, и, неведомо чего испугавшись, закрестилась, в глубь комнаты отбежала. В двери высокие принял дом молчащий вдовствующую Раису Михайловну.
Обедала в столовой горнице, там, где недавно Макар Яковлевич гремел-кричал на подвластных. Два лакея прислуживали, безмолвные. Против Раисы Михайловны сын Константин, спокойно-важный. Вдвоем обедают. И пуст длинный стол. И тихо в стенах.
- Вы, мамаша, может быть, не пойдете сейчас отдыхать? А то вечером мне некогда будет, а завтра я в Москву. Так кое-какие бумаги мне с вами просмотреть надо.
Голосом размеренным-басящим говоря, годы юные свои будто от стен ли дома, от матери ли скрывал.
- Хорошо, Костя.
Прошел по ковру мраморной лестницы вниз, через библиотеку в львиную комнату, в ту, где Виктор жил, где потом в грезах о Викторе и о Дорочке и еще о чем-то большом и недающемся, жил-томился Антон, где он, робкий, дерзнул душу свою сновидящую переселить в края бессмертной свободы.
Усики свои красно-рыжие пощипывая, на львов стенных не глядя, в портфель из железного шкафа кидал Константин, младший сын Макара, счета, письма, меморандумы.
Тяжелый стол, кресла, стулья, диван, темной кожей обитые. Папки в дубовом в низком шкафу в порядке чинном. И железный шкаф стенной хранит тайны в ценности. Сбылся замысел давний строителя Петра Петровича Знобишина: стала львиная комната деловым кабинетом хозяина дома.
И в часы, когда нет никого здесь, с портрета большого, вделанного в стену над камином, невнятным огнем загадочным загораются глаза железного старика.
Спокойно и будто бездумно веснушчатое лицо рыжего Кости. Чуть скучающи движения рук его. И мальчик он еще, и поживший человек. Огнем внезапным не загораются, подчас чуть потупляются безбровые глаза.
Деловито посвистывая, не заботясь о мотиве, замочком портфеля щелкнул, пошел неторопливо к матери.
VII
- Поначалу у них как? Поначалу как у людей, честь честью. У нее, стало, у Горюновой, у вдовы, дом. У него, у зятя, службишка малая. Ну, как по-нашенски, скажем, по-деревенски, жениха в дом берут? Дорофея-то Михайловна с супружником в дому с маменькой, в том, что у Егория, знаете? То есть, ранее-то они в Москву, что ли-ча, поехали или там куда, - уж не знаю того, ни к чему. Только вот у мамашеньки обосновались, в дому, значит, в Горюновском, что у Егория. То да се, и пошли у них нелады. Люди разно говорят, а я от той слышал, от самой от монашенки, от Рахили.
- Это которая старушка? И ручкой вот этак все?
Во-во! Из того, из Печерского. Всех-то она их с измалолетства знает, и всю родню даже. Ну и говорит: это, говорит, не иначе как сама Дорофеюшка, Дорофея, значит, Михайловна. Почему такое? А потому, дескать, что супружника своего она не так чтобы очень уж любит.
- То есть как же это так, Влас Власьич? Дом-то к чему здесь? Из тещинского дома то есть они как же? А то любит - не любит...
- А я и говорю. Дорофеюшка, Дорофея, то есть, Михайловна супружника своего не больно тово... Однако все чин-чином, грех сказать. Только Дорофеюшка с мамашенькой не в ладах тоже. Вот оно почему все. А с супружником что, то полгоря.
- Потому и выехали?
- А то как же.
- Своим, значит, домком? Оно что ж. Оно ничего.
- Своим. Только к тому я, что Дорофеюшка с Раисой Михайловной...
- Это с сестрицей?
-...Ну да! С сестрицей они ух в каких неладах были. Это раньше. А теперь дитя крестить зовет.
- Это та, Дорофеюшка, что ли?
- А то кто!
- Сестру в кумы, значит? Оно что ж. Оно ничего. Богачества страшенного вдова. Всего Макар покойничек не растряс. Стало она, Дорофея-то, правильный расчет держит. То племяши только, а то крестнички.