- Да, да. Ваше слово. Товарищ Влас, вы потом. И вот что... ввиду серьезности момента очень прошу внимания и... и сдержанности.
Шепот послышался.
- Кто хочет говорить? Сейчас, Анкудинов. Товарищи, могу записать. Кто хочет?
- Я. Но после Власа.
- Меня запиши.
- Ну, и меня, может быть...
- Записал. Товарищ Анкудинов, прошу!
Чуть поморщившись и для первых слов потеряв силу гнева, начал Анкудинов:
- Если уж так официально, то да, я не могу не обвинить товарища Власа в поведении, заслуживающем название едва ли только неосторожности...
Задребезжал стакан под ударами ножа. Побледнев, откидывая мокрые желтые волосы со лба, раздельно сказал председатель, и голос его срывался с высокого свиста в низкий хрип:
- Ораторов прошу говорить стоя! А вы, товарищ, сядьте.
- Что такое?
- К чему?
- Вот еще...
- По праву председателя. Иначе слагаю...
- Товарищи, пусть!
- Он прав. Молодец, Калистрат. В таком деле...
Дребезжал-звенел стакан. Встал Анкудинов.
- Да. Хорошо... Я хотел говорить о неосторожности товарища и о тех его поступках, которые... Но вот что! Перехожу к главному. Проект товарища Власа, о котором докладывал Николай и которому Николай симпатизирует, этот проект кажется мне не столько трудно осуществимым, как говорили здесь и у Николая, сколько губительным... да, губительным в самом корне. Губительным для дела, для всех нас...
- Что? Объяснитесь!
То Влас.
Но частым звоном без перерыва зазвенел стакан.
- ...Да. Это грозит гибелью. И, боюсь, умышленной гибелью.. Конечно, немного нас, и не очень жаль, если... но проект, предполагая сближение с чуждыми элементами... товарищи, я не боюсь слов и вы не бойтесь. Я называю этот проект провокаторским. Да!
Гася шепотный огонь зачинавшейся распри, зазвенел-загудел под ударами ножа стакан.
- Ваше слово, товарищ Влас, если товарищ Анкудинов кончил.
- Кончил, да. Но я не сказал бы и половины того, что сказал, если б не знал об одном странном обстоятельстве. Это обстоятельство следующее: товарищ Влас видится, и не редко, и я знаю где, с Варевичем; с тем самым Варевичем, который в Петербурге тогда... Помните...
Загудели голоса. И в этом гуле звон стакана председателя был как шепот камешков прибрежных, а близко будто гудела глубина моря. Но вот будто кусок шелка разодрал кто-то в углу у буфета. Свисток резкий. К говорной трубе подбежал Миша-студент. Пробку-свисток вынул, крикнул; и почему-то примолкли все.
- Вы, Ирина Макаровна?
- Ха-ха-ха! Вот мальчишки! Полчаса слушаю. Надоело. Вы что это моего Власа обижаете! И гомон же у вас... двери закрыли, и думаете - одни. Нам здесь с Валей все как есть в трубу слышно. Ну и конспираторы! Если тайно хотите, ту пробку надо, ту белую, глухая называется. Хорошо, что вас только женский монастырь слушает. Нарветесь еще... Ну да ладно. Мы сейчас к вам. Наливка чтоб была! Да Торе не говорить, что для нас. Живо! А кто такой Варевич? Что-то не припомню.
- Мы, Ирина Макаровна...
- Ну, ладно. Валя оденется, и сейчас мы к вам. Про наливку не забудь, ведмедь. И Власа не обижать. Он мой. Ждите!
Кто потупившись, кто в потолок глядя, сидели те. Влас в окно глядел, в сумеречное, и вот чуть презрителен стал взгляд его; а Анкудинов лицом дергался, правой рукой мял салфетку. Слова смешливые Ирины Макаровны слушали, будто она там вон в буфете заперта и оттуда кричит-говорит. Защурив глаза, подняв нож над стаканом, сидел-молчал председатель. Надвинул желтые, на желтом лице чуть видные брови. Лидия, Лида, та, которая числилась кухаркой, глядя в затылок Миши, мяла кусочек черного хлеба.

X
Ранее, тогда когда-то, и кажется ей, что безмерно давно то было, Раиса Михайловна чуяла-изживала скорбь жизни, как грозу надвигающейся из неведомого хохочущей-грохочущей рати. И рать та черная движима десницею Карающего.
Неустанными молитвами покаянными и умоляющими отсрочить черное, ослабить страшное.
Ныне не то. Скорбь не зарево растущее, скорбь - разлившийся на весь мир песок золотой. И весь мир - пустыня тихая, мертвая. И палит, иссушает песок. Не идти бы по жгучему, по мертвому, лечь бы и не жить, пропасть.
Не пугают Раису Михайловну страшные вести, передаваемые Константином. И не потому не пугают, что спокоен голос сына Кости.
Все страшное сбылось. И нечего бояться.
- Вот, мамаша, из санатории от профессора. Надежды на выздоровление нет; то есть на полное выздоровление. Но для окружающих не опасен... пока, и может жить у родных.
- А? Да... Ты напиши. Я что ж. А спрашивал ты о причинах?
- Я уже говорил вам, мамаша... Вероятно, пишет, какие-нибудь благоприятные условия способствовали...
- Благоприятные?
- Для болезни благоприятные, мамаша.
- А... Какие же?.. Так ты напиши, чтоб...
И тускло вдруг глаза глядят мимо сына, не видят.
- ...Потом, мамаша, вот еще. Витя денег без меры требует. Больше половины с его счета списано. Я пока посылаю. Предупредить, может быть? Как вы?
- Ах, да. Как же это он так... Ты бы, Костя...
И забвение опять тусклое в глазах.
- Мамаша. Вот от Ирочки три письма. Не желаете ли ознакомиться... И еще стороной я узнал кое-что о ее жизни в Москве. Поговорить бы с вами хотел.
И закручивая рыжие усики, ладонью скрывает широкую улыбку внезапную, неудержную. Но не видит Раиса Михайловна.
- Я, Костя, отдохнуть пойду. Ты потом...
И идет, не видя стен, не видя мебели. Идет туда, в белую спальню свою, где мраморные стены холодны. Но и там в глаза ползет желтый золотой песок пустыни, сжигающий, мертвящий.
Притворила двери плотно. На кровать легла, на тот на саркофаг величавый. И видит - не замечает: у той вон стены другой саркофаг величается. То кровать отошедшего хозяина дома и строителя Макара Яковлевича. Так спальная горница строена мраморная, что нельзя вынести ненужную кровать. К чему тогда те вон амуры белые ручки будут простирать, в ручках полога не держа. И куда заглядывать будет та вон белая, по пояс оголенная. Да и в нишу не диван же поставить и не шкаф.