Когда голос мой, летящий в потолок, еще выводил рулады на предмет бытовой неустроенности часовых, я видел кругом опасливые взгляды и начинал с ужасом думать, как мне быть, когда кончится строфа и наступит молчание, и как мне еще час ехать на этой скамейке после того безумия, которое я средь них водворил, – но тут горлом у меня пошла кровь, я упал ничком, окунувшись в чью-то корзину с рассадой, и поднялся на ноги уже здесь.
Он оглянулся.
– Возможно, вы считаете это объяснением, – по некотором молчании вымолвил Генподрядчик, – но, боюсь, я повторю свой вопрос: где же ваш грех?
Виртуоз-пасечник уставил на него недоуменный взгляд.
– Как же вы не понимаете? – с мучением воскликнул он. – Я обманул надежды покойного… я погубил тех, кто всецело зависел от меня! Я ехал поливать его жену и сестру, эти ивы! Если бы вы их видели! Такие красивые, такие задумчивые! С одной ныряет зимородок! В ней дупло с гнездом, а там, среди сучьев и прелой листвы, спрятаны сережки, маленькие, рублей за тридцать, детские сережки, в виде серебряных мышек, а в щелях для утепления напиханы обрывки письма… – Он закрыл глаза и процитировал: – «…а Танька, когда к ее сестре стал ходить системный менеджер, села на порог, чтоб не ходил, и присохла там к жевачке, и ее не могут отскоблить, а она кричит кормите меня, для вас стараюсь… схов… …ца вся в прол… ирж… по 60 руб. за кило. Любящая вас… ети… Кат… все». Если б вы видели их, – открыл он глаза, – когда их колышет ветер! Я же знал, что у меня плохие легкие, мне нельзя было так постыдно себя вести! Они засохнут!
Генподрядчик, в свою очередь, выслушал эту тираду с удивлением.
– Ивы не поливают, – сказал он. – Они растут у воды, как вы верно отметили, упомянув зимородка. Что ты клонишь над водами, ива, макушку свою, задушевно обращается к ней русская классическая поэзия.
– Но он мне завещал!
– Когда это он успел?
– Он являлся мне во сне! Кроме того, предчувствуя кончину, он перед уходом на рыбалку оставил записку: «В случае если моя сестра и жена в порыве неумеренной скорби превратятся в древесную породу, завещаю тебе их поливать и вообще не оставлять попечением». Как можно было этим пренебречь?
Генподрядчик пожал плечами.
– Один человек, блиставший в амплуа комических старух, соблазнил студентку Ярославского театрального института. Ее выгнали из общежития, она была вынуждена красть еду у черепахи в зооуголке Дома пионеров, пользуясь ее флегматичностью, а он тем временем из фотографий, где они были запечатлены вдвоем, счастливые и доверчивые, вырезал ажурные снежинки и развешивал их на новогодней елке. Другой человек, видя вора, гнавшего колхозную свинью в личное употребление, взял с него денег за то, чтоб не говорить ничего колхозу, а потом взял еще за то, чтобы молчать о первой взятке. Вот это грех. А ваш… возможно, вы сочтете мое мнение бесчувственностью, но, по-моему, вы стилизуетесь. Я бы даже сказал, вы кокетничаете своей нравственной чувствительностью. Если вас смущает юридическая сторона дела, то для этого нет никакого повода, любой правовед вам это скажет. Еще Ульпиан высказывался в том смысле, что волю покойных не следует толковать слишком узко, потому что они в массе сами не знают, чего хотят, и его мнение включено в «Дигесты». И хороши бы мы были, если бы согласно воле покойного было поступлено с «Энеидой»! Вы разделяете пафос тех, кто осуждает Октавиана?
– Я осуждаю Октавиана, – непримиримо сказал пасечник. – То, что он сделал, было благодеянием для человечества, но, чтобы отличаться от черни, для которой любой победитель прав, мы должны судить намерения. В его мотивах не было ничего, кроме династических расчетов и столичного тщеславия. Он спас «Энеиду» не для нас с вами. Он это сделал исключительно для того, чтоб умереть не как его божественный отец, а в своей постели, расслабленный постыдной старческой немощью и с циничными шутками на губах.
Генподрядчик чуть не задохнулся от возмущения.
– …девять, десять, – проговорил он вслух. – Хорошо. Я не стану с вами спорить. Я нарисую одну картинку и постараюсь сделать это вашими глазами.
– Давайте, – согласился пасечник. – Моими глазами не часто рисуют картинки, и я, в общем, ничего не имею против этого неожиданного предприятия.
– Ну вот, извольте видеть. Хороший июльский день. Небо еще не такого кубового цвета, как будет недели через две; недалекий окоем замкнут давно знакомыми вещами, которые вы поливаете и окашиваете; белый налив поднимает и склоняет тяжелеющие ветви, общественная сорока вертится на крыше амбара, неровной каемкой крон тянется старый сад, с нежной, второго захода крапивой у корней, с комарами, ждущими чего-то на яблоках, и соседом в соломенной шляпе, окучивающим чистенькую картошку за забором; но вы не пойдете в сад, там тень… вы, жмурясь, сидите на солнце… пахнет розами… что еще растет у вас в палисаднике, что может пахнуть?
– Резеда, – сказал пасечник. – Табак душистый. Много чего.
– Ну вот, пахнет резедой и много чем. В беседке по столу, между очками и стаканом, ползает пчела по меду, капнутому на клеенку… скоро к этому нелогичному занятию присоединится еще одна… И эта поразительная, трижды благословенная тишина, это бессознательное умиление, эта Помона со вкусом первого поцелуя на розовых губах! И когда ваша рука тянется, чтобы развернуть книгу на том месте, где она давно разворачивается сама собою, и прочесть это:
Так пчелы в летний день, как солнце востечет
И трудолюбье их из улий извлечет,
Под чистым воздухом, приятно растворенным,
Летают по лугам, цветами испещренным, –
и когда это вызовет у вас сладкие слезы умиления, неужели вы не благословляете Господа сил за то, что он создал мир прекрасным и поселил в нем Вергилия, чтобы одарить эту красоту единственным, чего ей недоставало, – бессмертием? Воля ваша, – закончил Генподрядчик, одушевленный приливом желчи, – если плакать единственными слезами, приличными нашему возрасту, значит быть заодно с чернью – я лучше буду с чернью, чем с вами вместе буду судить Октавиана по намерениям!
– Хорошо, – примирительно сказал пасечник, – возможно, вы правы… оставим этот спор до лучших времен…
Но Генподрядчика было уже не остановить.
– Ваш, простите, подростковый максимализм, – отнесся он к пасечнику, – благодаря которому два дерева, вкушающие прелести растительной жизни в деревне – как там она у вас называется? – Нижние Верхи, и опасность для европейца лишиться основ своей идентичности оказываются на одной доске – это все равно как детское стремление спорить о том, если встретятся слон и тигр, кто победит! Что за инфантильность, в самом деле, извините мою резкость!
– В данном конкретном случае победит, разумеется, слон, – пробурчал пасечник, – но, вообще говоря, та подмена тезиса, которую вы совершили…
Генподрядчик остановился, удивленный.
– Извините, я отвлекусь от темы. Насколько я понял по вашему тону, в описанном конфликте вы безусловно поставили бы на слона десять к одному. Могу я спросить о причинах вашей убежденности, если вы не склонны считать ее самоочевидной?
– Разумеется, слон победит, – досадливо повторил тот, отмахиваясь от праздного вопроса. – Побеждает тот, у кого шланг. А он в данном случае у слона. Под названьем хобот.
Генподрядчик посмотрел на строптивого пасечника с воспрянувшим интересом.
– Видимо, наша жизнь протекала в совсем разных сферах, – мягко проговорил он. – Во всяком случае, в моей мне никогда не сообщали, что шланг – залог победы, иначе я, возможно, добился бы в жизни большего. Не осветите ли вы этот вопрос, чтобы придать нашей беседе еще более поучительности.
– Если вы не иронизируете…
– Помилуйте, какое там! Я искренне заинтересован…
– Мне об этом рассказывал сосед по деревне. Он в ресторане работает. Брал у меня мед и сидел подолгу. Пили чай, я его угощал медом сотовым, и он повествовал о своем житье-бытье. Рассказчик он отменный, и про шланг он мне изложил. Но это надо издалека начинать…
– Сколько угодно. У меня рабочий день через два часа заканчивается, так что я в вашем