тоской, когда он полз по канату. Его гибкое тело, его равнодушную улыбку я видела, когда закрывала глаза, и видела, когда открывала их, когда луна выкатывалась над трубами и когда тучи бежали мимо солнца. Я не стану унижать себя описанием всего, мною предпринятого, чтобы привлечь его внимание, не переступая границ стыда слишком явственно; все было тщетно, он проходил бы и сквозь меня, если бы небу было угодно придать такое свойство физическим телам. Вызнав тему его диплома, я взяла курсовую на смежную тему, достигла в ее разработке небывалой новизны и хитростью добилась, чтобы наш общий научный руководитель назначил нам консультацию одновременно. Потом, облекшись видом простодушия, я попросила его, когда мы покинули нашего старого научного руководителя, объяснить мне некие истины, которых объяснения мне было стыдно спрашивать у педагогов. Он взялся мне помочь, и мы шли по аллее, усаженной каштанами, погруженные в обсуждение спорных вопросов, а звезды, сардонически мигая над нами, складывались в ясные картины грядущего: Стрелец, бурно скача, пронзал мне предсердие, Дева в тартарийской колеснице падала в зев распахнувшейся земли, слепые Рыбы тыкались мордами в кнопки лифта, а слабый Цефей и его тщеславная жена на костяной кровати были свидетельством, до чего слепота и надмение могут довести единственного ребенка в семье. Тонкий месяц вывесился над пожарной частью, и в мою душу впервые за долгое время сошло успокоение: я решила, что добьюсь своего. Он назначил мне вторую встречу, поскольку я притворилась, что не поняла некоторых его объяснений; и тогда, достигнув пятой степени любви и разъяренная равнодушной благожелательностью, с какой он отзывался на мои просьбы, я обнажила душу и показала ему все черные камни отчаяния, желтые камни коварства и алые камни самолюбия, которые с некоторых пор составляли все мое сокровище, неустанно перебираемое в тиши ночей. Должна ли я сказать, как он, в молчании выслушав мой рассказ, расхохотался в ответ – а, отсмеявшись, поведал мне одну историю? «У одного моего знакомого, – сказал он, – была когда-то подруга, “телка просто исключительных данных”, по его выражению. Можешь себе представить, что, будучи в общем человеком гармоническим в душевном плане, от общения с нею он дошел до такого утончения ревности, что, сняв квартиру напротив ее дома, – а это было сложно, потому что напротив ее дома была только фабрика-кухня и школа служебного собаководства, – в этом своем закутке примостил телескоп и проводил за ним и туманные, и ясные ночи, сходя с ума от того, что у нее может зародиться хотя бы мысль о неверности ему, и вместе с тем сгорая от странного нетерпения застать зарождение этой мысли в сложной системе стекол, изобретенной Галилеем для совершенно иных надобностей. Заметь, это была не совсем ревность, хотя даже она представляла бы необычное для его натуры изощрение, – это была, скорее, какая- то редкая форма Lust zu fabulieren, которой я не хочу давать психоаналитических толкований, потому что не питаю слабости к психоанализу. И вот однажды, когда он, не спавши уже более недели, незаметно для себя поник, уткнувшись виском в отверстие телескопа, – его девушка на том конце перспективного схода, в белой ночной рубашке, сползающей с плеча…»
– Остановись, – сказал Генподрядчик, и лицо его выразило страдание.
– Гена, что с тобой? – участливо спросил Прораб. – Ты об этом что-то знаешь?
– Не спрашивай. А тебя я прошу – остановись! Ты была стократ права, напрасно мы вынудили тебя на откровенность. Если бы знать, какой ужас может таиться в каждом подъездном дупле, – но разум человека, благодетельно ограниченный, надломился бы под таким знанием! Замолчи, будь милосердна!
– Э, нет, уважаемые, – отозвался домофон с невыразимым ядом в голосе, – утро, я вижу, еще не наступило, оно вообще здесь наступает крайне редко, и зритель может узнать о дальнейшей судьбе полюбившихся ему героев. Неужели ты, Гена, не хочешь увидеть, как, выслушав его анекдот, она, с остановившимся лицом, спускалась по лестнице, а из тетради с конспектами, забытой в ее руке, выпадали листы и разметывались по ступеням…
– Стой!
– И как потом, выйдя в полночь на перекресток четырех дорог, она, с мертвой кошкой в руках…
– Прекрати!
– Маша! – прогремел Прораб. – Пусть он сделал тебе больно – будь выше этого! Мстительность как лейтмотив делает повествование скучным – вспомни графа Монте-Кристо!
– А потом ее плечи и руки, лядвеи с тонкой кожей…
– Маша! – Это кричали они оба.
– Дочь! хоть ты мне, правду сказать, сразу понравилась, я не посмотрю, что у тебя погонный метр в бедрах и суп со скворцами, – я замазки-то возьму и зашпаклюю твою щель заподлицо! Мне даны такие полномочия!
– Прораб! ты уже не нужен, – властно сказал домофон. – Твоя роль в этом сюжете – роль попечительного, но простодушного отца, осведомленного в топографии окрестностей, – исчерпала себя, и читатель начинает тяготиться твоим присутствием. Это я тебе как профессиональный сказитель говорю. Еще когда ты давеча пел панегирики Де Ниро, который в них абсолютно не нуждается, читатель думал про себя: батюшки-светы, что за резонер такой на нашу голову! мало нам их в офисе, что ли! Боюсь, мы вынуждены сказать тебе: прощай!
– У Петрова, помнится, мастика была. Он, как въехал, сразу отремонтировался. Пойду займу у него. Не уходите никуда.
– Прораб, дальше твоего спутника поведу я. Время отрочества и опеки для него кончено. Горький мир ему предстоит, и пользование разумом потребует от него большого мужества. А ты прощай. Раз.
– Да погоди ты, дочь, погоди, осталось несколько сюжетов, которые без меня будут трактованы с недостаточной полнотой или неверно. Если бы…
– Два.
– Вот, к примеру, королевна одна стояла на крепостной стене, а там бойницы, знаете, так сделаны…
– Три!
Прораб исчез.
Генподрядчик обернулся в темноте, ощупывая ее руками.
– Гена, я не буду спрашивать тебя, как ты мог обо мне забыть и столько лет не интересоваться моей судьбой, потому что ты ответишь: «Что ты, я тебя не забывал», и этот разговор станет пустым и оскорбительным для обеих сторон. Ты, собственно, не за этим пришел. У тебя дом проседает. Ты битый час стоишь у входной двери и никак из нее не выйдешь. Пойди, сориентируйся на местности, тебе же читали соответствующий курс. Ты был душой компании геодезистов, эти суровые люди оттаивали в твоем присутствии, а вокруг их глаз лучились морщинки смеха. Ну же, найди рычажок на двери, у тебя в подъезде нет, что ли, такого?
– У нас другая конструкция, – пробормотал Генподрядчик, концентрически шевеля руками, как бомбейский брамин и йог.
– То-то, что конструкция. Себе, небось, получше изыскал. И жена у тебя доктор искусствоведения.
– Кандидат пока.
– Я слышала, доктор.
– Слушай больше, люди втрое прибавят.
– И грудь у нее, говорят, пятый номер. А на самом деле, значит, один и шесть в периоде.
– Удивительные какие способности к остроумию. В студенческие годы, помнится, больше было в тебе патетики. Что значит – долгая медитация и внутренний диалог в темноте.
– Ну, Гена, я же от любви. Она же все не проходит. Открывай, сколько можно копаться!
– Погоди, Маш. Я понимаю, годы одиночества привили тебе бескомпромиссность, но у читателя, пока он еще благосклонно настроен, может родиться упрек в жестокости. Зачем вы, скажет он, избавились от Прораба Петровича, мы так свыклись с его незатейливыми научными экскурсами и патерналистским типом реакций. Давай намекнем, что он вернется, как все хорошее – как теплые денечки и гибкость суставов – а дальше, я предчувствую, нам предстоит столько всего, что о нем вряд ли кто вспомнит.
– Хорошо. Вот за что я тебя люблю. Давай намекнем.
Они намекнули, и Генподрядчик всей массой надавил на литую дверь.
Неровное небо из серного колчедана нависло над ним, и фонарь у подъезда, с лампочкой, вывернутой вопреки естеству, как шея у висельника, окрашивал небо рефлексами багреца. От другого фонаря, некогда стоявшего симметрично первому, остался лишь грубый спил, и кольца на нем красноречиво указывали, что ему довелось пережить нелегкие годы, годы скорби и нужды, трубы и вопля на твердые грады. У лавочки,