охотничай, хоть — иди на вольную, куда глаза глядят.
Конечно, эти простор и воля — для «сильных и трезвых», на которых рассчитывал Столыпин, таких сильных, умелых и рисковых, которые на американском Западе пахали целину и кормили страну. Как же ему было не лелеять свою переселенческую программу, которая должна была ослабить демографическое напряжение в Европейской России и отправить потенциальных бунтовщиков туда, где им место — в Сибирь и Среднюю Азию?
Правда, в Средней Азии при переселении российских крестьян пришлось отнимать лучшие земли у казахов и киргизов, сгоняя их стада на солончаки. Но кого интересовали инородцы? Индейцев в Америке тоже теснили и сгоняли с их земель. Международный опыт имелся. И мотивация нашлась бы: мол, сильная нация всегда вытесняет слабую, так было, так будет. А такого понятия, как политкорректность, тогда еще не существовало.
В августе 1910 года Столыпин, озабоченный резким, почти вдвое по сравнению с предыдущим годом уменьшением числа переселенцев и увеличением с 13 до 36 процентов количества возвращающихся обратно крестьян, решил ознакомиться с положением дела на месте и совершить путешествие по Сибири. Сопровождали его главноуправляющий землеустройством и земледелием Александр Васильевич Кривошеин, начальник переселенческого управления Григорий Вячеславович Глинка и управляющий канцелярией в ведомстве Кривошеина Иван Иванович Тхоржевский. Это была команда единомышленников и ближайших сотрудников Столыпина.
Ехали спецпоездом до Челябинска. Потом остановка в Петропавловске североказахстанском, оттуда на лошадях — в степную глубинку до села Явленка на берегу Ишима. Знакомились с жизнью переселенцев, сибирских казаков, казахов.
Поездом — в Омск. На пароходе по Иртышу — в Павлодар, затем алтайский Славгород, знакомство с цветущей колонией немцев-менонитов. И снова на лошадях — четыреста верст по черноземной степи до Камня-на-Оби. И в Кулундинской степи побывали, там, где полвека спустя будет развертываться советская целинная эпопея.
Тхоржевский, который был не только исполнительным чиновником, но и поэтом-переводчиком, так описывал эту поездку: «С тех пор начался и продолжал крутиться до 10 сентября интересный, но утомительный для всех „сибирский кинематограф“. В поезде, на пароходе по Иртышу, в бешеной скачке на перекладных сотни верст по сибирским степям, от схода к сходу, от поселка к поселку мелькали картины Сибири. Мужики, киргизы, переселенцы, церкви и больницы, склады сельскохозяйственных орудий. Поочередно сменялись, докладывали Столыпину и мелкие переселенческие чиновники, и важное сибирское начальство».
По итогам этой поездки царю была направлена всеподданнейшая записка, в которой отмечался как небывалый подъем переселения, так и то обстоятельство, что правительственные организации не успевают отводить участки, строить дороги, колодцы и врачебно-продовольственные пункты. Более того, одни районы переполнены переселенцами, не находящими земли, а в других выделенные участки пустуют. Словом, происходила обычная организационная неразбериха, свойственная всякому массовому действу, в котором принимает участие власть. Последствием этой неразберихи было возвратное движение крестьян. «Печальная история, — сообщалось в записке, — это увеличение обратного движения в текущем году из Сибири. Число семейных обратных на 1 сентября превысило уже 50 тысяч — на 14 тысяч больше прошлого года». Всего же за 1906–1914 годы обратно вернулось более миллиона человек, 27 процентов общего числа переселенцев. И это при том, что большинство «возвращенцев» продали свои земельные наделы на родине, так что и возвращаться им было практически некуда, разве что пополнять люмпенизированную массу городов и сел — горючий материал для грядущих бунташных дел.
Как же складывалась судьба оставшихся? До 700 тысяч человек разбрелись по Сибири, пополнив число наемных рабочих у старожилов. Но два миллиона крестьян осели на землю, обзавелись хозяйством. С их потомками мне приходилось встречаться в омских селах, где в семидесятые годы прошлого века еще помнили дедов, в начале века пришедших откуда-то из белорусской лесной стороны или из Поволжья, помнили о тяготах первых лет освоения новых земель и том ощущении простора и новых возможностей хозяйствования, которое охватывало переселенцев в Сибири.
Американских фермеров из них не получалось, и тем не менее освоение сибирской целины, так же как и прерий американского Запада, способствовало использованию более совершенных земледельческих орудий. Склады переселенческого управления бойко торговали металлическими плугами, жатками и другой техникой.
Воспроизводился классический сюжет российской аграрной истории — крестьянин приходил на новье — выжигал ли лес или распахивал степную целину и первое время снимал хорошие хлеба. Потом урожайность падала, и надо было идти дальше.
В третье пятилетие двадцатого века темпы прироста зерновых в Сибири составили 66 процентов, а в Европейской России — 11 процентов. Сразу же возник кризис сбыта. Куда везти хлеб? На Восток — значит подрывать молодое амурское земледелие. На Запад? В Челябинске действовал тарифный перелом — переставала работать льгота при оплате перевозки грузов на дальние расстояния, и это означало, что помещик Европейской России, боясь конкуренции, преграждает путь сибирскому зерну. Тут было над чем подумать государственной власти.
Но вот скотоводство в Зауралье развивалось полным ходом. К 1917 году сибирские крестьяне имели вдвое больше коров, чем в Европейской России. И проблема сбыта молока решалась путем кооперации, развивалась сеть не только частных, но и артельных маслозаводов. Только за границу в 1913 году было отправлено 4,5 миллиона пудов топленого масла.
XIII. Нетерпение
Нет, пожалуй, ни одного явления российской истории, которое воспринималось бы современным нам общественным сознанием столь по-разному, со столь противоположных позиций, как столыпинская реформа. Для одних она — благо, попытка вывода страны из кризиса и спасения отечества от грядущих революционных катаклизмов, создания естественных для того времени социально-экономических отношений. Для других — это попытка с негодными средствами, с заведомо неудачным результатом, продиктованная сословным стремлением спасения помещичье-дворянского строя. В зависимости от позиции историка из анналов прошлого извлекаются и различные показатели реформы, ее итоговые цифры, которые пляшут, разнятся, доказывая ту или иную точку зрения. Попытаюсь с возможной осторожностью проанализировать эти итоги и я, используя цифры из разных источников.
Считается, что за 1907–1915 годы из общины вышло более трех миллионов хозяев — четверть всех крестьянских дворов. Но выход из общины вовсе не означал перехода к частному хозяйствованию. Свыше 1,2 миллиона крестьян продали надельную землю, переселяясь в Сибирь или пополнив ряды наемных сельских или городских работников. И все-таки на надельных землях за это время образовалось 300 тысяч хуторов и 1,3 миллиона отрубов. Это и была та самая армия собственников, на которых так рассчитывал Столыпин в своих проектах. Им предстояло работать на участках, размеры которых составляли в среднем по России 7,7 десятины. Между тем норма продовольственного обеспечения типичной крестьянской семьи численностью 6–7 человек в условиях сохранявшегося в России трехпольного севооборота, по подсчетам земских агрономов, предусматривала размеры участка в 10–12 десятин. Только при превышении этой нормы хозяйство можно было считать фермерским, то есть товарным, работающим не на собственный прокорм, а на рынок. Разумеется, цифры эти средние. Социальная поляризация на селе должна была приводить к концентрации земли у одних и к разорению других. Но для этого требовалось время, которого у Столыпина не было. Его крик: «Дайте мне двадцать лет, и вы не узнаете Россию!» — означал понимание того, что никаких двадцати лет у него нет и не может быть не только из-за зыбкости и конечности его собственной жизни, но и в силу подспудного понимания того, что реформа опоздала на тридцать лет, что начинать ее надо было во времена Бунге, как тот и предлагал, а теперь реформаторы сидят на вулкане революционных страстей, на кипящем котле, крышку которого вот-вот снесет и надо торопиться, торопиться…
Первоначально ему казалось, что, для того чтобы «вбить клин» в общину, достаточно отдельным