конечно... я понимаю. Конечно, жалко. Только, Валюня, разве ты в чем-то виноват перед ней? Ну, перед этой... бабушкой?
— Нет, не виноват.
— Тогда в чем же дело? — и Люся опять растерянно посмотрела на маму, ища у нее поддержки. — Ну, жалко, я понимаю... но разве тут есть твоя вина? Бабушка заболела, ее подлечат, поместят в дом- интернат... и без твоего участия, правда же?
— Правда, правда, — сердито буркнул я.
— Без твоего участия, — подчеркнуто повторила Люся. — А потом тебе говорят — есть пустая квартира, вселяйся. Ты говоришь — спасибо. Вот и все. Ведь правда же, Валюня? Ведь так?
— Так, все так, — отмахнулся я. — С тобой говорить бесполезно.
— Зачем же тогда какое-то опекунство?! — и Люся заплакала. — Ты просто дразнишь меня, издеваешься!.. Но я не такая уж дура! Ты меня просто мучаешь, вот и все. Подумай о Кате, о семье, о себе подумай... что это будет за жизнь — с сумасшедшей старухой? Валюня, чего ты молчишь?
Я закурил. Руки мои тряслись. Люся плакала, что-то пыталась еще сказать, не могла, всхлипывала.
— Успокойся, Людмила, — произнесла мама, вставая с дивана и направляясь к двери. — Я сейчас уйду, а напоследок скажу одно: твое поведение, Валентин, оскорбительно. Для всех оскорбительно!
— Это еще почему? — вскинулся я. — Кого же я оскорбил?
— Всех оскорбил, — отрезала мама. — Жену оскорбил, дочь оскорбил... самого себя унизил... но это не все. Ты и мать свою оскорбил.
— Мама!
— Молчи. Я буду краткой. Вспомни: когда-то я хотела жить с вами. Ты не захотел. Пожелал отделиться. Тебе, видите ли, было т р у д н о со мной!.. Ну, ладно. А что теперь? Теперь ты хочешь жить в одной квартире с чужой безумной старухой! И это — не оскорбительно?!
— Мама!
— Не надо, сынок. Помолчи. Ты думаешь — тобой движут благородные порывы? — и мама вздохнула, посмотрела на меня с брезгливым упреком. — Пожалел, значит, одинокую старушку? Гуманист... Эх, Валя. Сам заврался — и нас заставляешь участвовать в этой комедии. Что ж получится — вы с ней будете жить, год жить, два года, десять... и все время будете ждать, когда бабуся загнется? Разве не так?
— Мама! У меня такого в мыслях не было! Я и не думал...
— Брось ты, пожалуйста «Не думал»... О таком не думают — такие вещи сами собой подразумеваются.
— Ох, мама...
— Короче, все это — пустая блажь, сынок. Не морочь голову ни себе, ни другим. Живи проще. Не старайся прыгнуть выше головы. Думай о своих близких. Если каждый человек будет о своих близких думать — вот и всем будет хорошо. А ты хочешь быть очень красивым и чистеньким за счет своей же семьи? Нет, Валечка... в рай ты все равно не попадешь.
— Почему? — растерялся я.
— Я в этом уверена, — жестоко сказала мама.
Люся тихонько всхлипывала.
Я долго не мог успокоиться.
Мама ушла.
Пришла Катя. Сели ужинать, но я не мог ничего есть. Машинально читал газету: война на Ближнем Востоке, конфликты в Индокитае, бои в Африке, холодная война, горячая война, бумажная война... Нет мира в мире, нет мира в семье... нет мира в душе человека. Я отбросил газету, отодвинул тарелку со щами.
— Пойду прогуляюсь, — сказал, вставая из-за стола. — Проветрюсь немного.
— Валюня, ты на меня сердишься? — жалобно прошептала жена.
— Нет, не сержусь.
— Екатерина Семеновна, конечно, наговорила лишнего...
— Нет, почему же. Все было в масть.
— Валюня! Не обижайся...
— Да хватит тебе. Все будет по-вашему. Надоело... Я скоро приду, — и я вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Душная июльская ночь над Кырском. Вроде и небо звездное, и луна ярко светит, а душно, как перед грозой.
Или это не душно, а просто душа болит?
Ну, прямо театр. Площадь — огромная сцена, и декорации роскошные, не современные: зубцы бревенчатых стен слишком уж романтично смотрятся на фоне звездной ночи, и луна слишком уж картинно выплывает из-за башни древнего острога. Крепость. Бутафория. Все вместе, вперемешку — природа и бутафория. И, кстати, живая луна кажется более бутафорской, чем стены и башни игрушечного острога.
И я, словно вор (в старинном смысле слова: злодей), словно тать, вражеский тайный лазутчик проник серой тенью через не охраняемые никем ворота в крепость, и вот я кошачьей походкой крадусь вдоль стены к башне, неслышно взбегаю по хрупкой лестнице, и вот уж я на верхней обзорной площадке, на мягких опилках, пахнущих свежим деревом, а подо мной — спящая крепость, и вокруг меня — вымерший город, ни единого огонька, кроме мерцающих звезд на черно-чернильном небе. Зачем я крался, словно крал?.. Зачем я тайно, словно тать, сюда вспорхнул, на эту башню?.. Ведь пусто здесь, пусто, глухо и мертво. Охрана не спит, охрана мертва, гарнизон мертв, крепость никем не заселена, необитаема и, тем более, никем не охраняется. Я могу петь, кричать, хохотать — и никто меня не схватит, не вздернет на дыбу, не четвертует, не посадит на кол. Никто, потому что никого нет. Пусто. Я могу кричать. Я могу кричать.
«Свободен, свободен, наконец-то свободен».
Я здесь один и волен делать все. Я могу кричать. Я могу все, все здесь делать. Я могу кричать. Я здесь один, я царь, я хозяин, воевода, генерал-губернатор, мэр, президент, комендант этой крепости. Я могу ее сжечь, эту крепость, я ее хозяин. Я могу кричать. Мне плохо. Я могу кричать с этой башни и, может быть, кто-то меня и услышит, но огня не зажжет, не откинет марлевой занавески, а притворит окно и притворится спящим. Я могу кричать-закричаться, — а город мой милый, родной мой город, моя спящая крепость... мои родимый город не вздрогнет от моего крика, мой город отвернется к стене, спиной к постылой жене, и притворится глухим и убитым.
Мой город, моя колыбель и могила, мое родное кладбище, моя Караульная гора с белокаменной стройной часовней, моя бутафорская крепость, мой строгий острог — я твой царь, и я все могу. Даже кричать я могу с этой башни, даже плакать навзрыд.
Во дворе слоняется темная женская фигура, знакомый силуэт.
Я подошел ближе — узнал Надежду.
— Надя, не пугайся. Это я.
— Ой, Валька! Привет.
— Привет. Что ты здесь потеряла?
— Сам знаешь — что...
— Не знаю. Откуда мне знать? Опять темнишь, пучеглазая?
— Зачем ты так? — и она подошла ко мне близко, так близко, что теплое ее дыхание коснулось моего холодного горла. — Разве я пучеглазая?.. Раньше ты говорил — красивые глаза.
— Я врал.
— Ты говорил — самые красивые глаза.
— Я врал.
— Ты любил меня, Валька.
— Не помню. Все влюбленные врут. Лишь те, кто разлюбят, — говорят чистую правду.
— Разве правда бывает чистой?
— Отстань, пучеглазая. Что было, то прошло и забылось.