этой работы, ультрарадикальные идеи, которыми жил Белый, волнами сменялись разочарованием, чтобы вскоре вновь вспыхнуть или, может быть, взорваться. Этот процесс нашел более полное отражение в сборнике стихов Пепел, а яснее всего в помещенном в его издании 1909 года «Вместо предисловия»:

Капитализм еще не создал у нас таких центров в городах, как на Западе, но уже разлагает сельскую общину; и потому-то картина растущих оврагов с бурьянами, деревеньками — живой символ разрушения патриархального быта. Эта смерть и это разрушение широкой волной подмывает села, усадьбы; и в городах вырастает бред капиталистической культуры2.

Пепел посвящен Некрасову, и в цитированных строках выразились пасторальные анахронизмы, характерные для русского народничества. В начале 20 века эти формулы настолько отстали от эпохи, что кажутся скорее комичными. Стихи Пепла написаны от лица радикально анти-буржуазного героя, не имеющего собственности и семьи; единственным известным нам его атрибутом является непрерывность перемещения в пространстве. В реальности этот герой мог быть странствующим народником-агитатором, сектантом-бегуном или просто бродягой- босяком.

Ныне, странники, с вами я: скоро ж Дымным дымом от вас пронесусь — Я — просторов рыдающих сторож, Исходивший великую Русь3.

С горькой самоиронией это патетическое стихотворение подписано: «январь 1907. Париж». Вообще при чтении Пепла кажется, что его лирический герой не имеет отношения к эмпирической личности Андрея Белого, а моделирует другое лицо, предмет зависти и фантазий автора — Александра Добролюбова; весь цикл как бы написан от лица этого поэта, действительно скитающегося сейчас по полям и стихи более не пишущего. Этот лирический герой Пепла перешел и на некоторые страницы СГ.

Вспомнил Дарьяльский свое былое: [...] девица пожимала плечиками, когда речь шла о Руси; после же пешком удрала на богомолье в Саров; похохатывал социал-демократ над суеверьем народа; а чем кончил? Взял, да и бежал нз партий, появился среди северо-восточных хлыстов. Один декадент черной бумагой свою оклеивал комнату, все чудил да чудил; после же взял да и сгинул на много лет; он объявился потом полевым странником (302—303).

Последний, несомненно, Добролюбов, на что указывает черная комната, памятная по его декадентскому периоду; он же — лирический герой Пепла, «пророк полей». Социал- демократ, ушедший в хлысты,— скорее всего Леонид Семенов. Девица-паломница менее характерна, но можно предположить, что и здесь имеется в виду человек близкий Добролюбову — сестра Брюсова, не раз ездившая за Добролюбовым по путям его странствий. В любом случае этот пассаж делает Дарьяльского членом ближайшего крута Добролюбова, одним из тех немногих, кто ушел вслед за ним.

Амбивалентность Белого, внутренние противоречия его главных идейных позиций проявлялись как колебания и отступления, возвраты и новые двойные отрицания. Позднейшее стихотворение Родине [1917], одно из самых популярных стихов Белого, было посвящено матери Блока; и «недаром», тонко замечал мемуарист1. Экстатическое растворение в революционной стихии моделировано по образцу старообрядческого самосожжения.

И ты, огневая стихия, Безумствуй, сжигая меня!

Поэт готов к сожжению как к жертвенному подвигу во имя безумной России. Огню надо отдаться так, как отдаются молитве:

Не плачьте: склоните колени Туда — в ураганы огней.

Тогда на русскую землю сойдет Спаситель, в точности как в стихотворении Тютчева «Эти бедные селенья»:

Сухие пустыни позора [...] Согреет сошедший Христос.

Так сбудется мессианская роль России. Поэт уподобляет себя старо-обрядцу-самосожженцу, вместе с ним верит, что в огне он воссоединяется с Христом, и объявляет этот костер символом новой России.

Россия, Россия, Россия — Мессия грядущего дня2.

Россия вновь обожествляется в духе Достоевского; но то, о чем в 1870-х годах говорилось в будущем времени, в 1917 свершается в настоящем. Прямым источником этих стихов является давнее уже Заh аятие огнем и мраком Блока, в котором то же сочетание «испуганной России» со «сжигающим Христом». Все же у Блока эти два начала находились в очевидном конфликте. Теперь Россия чудесно измени-пась; осмелевшая и слившаяся с Христом, она сжигает самого поэта. Сполна используя возможности русской рифмы, Белый последова-[ельно осуществляет синонимический переход 'Христос' — 'мессия', а потом фонетический 'мессия' — 'Россия'; так Христос приобщается к России с помощью сугубо поэтических средств.

В конце концов тема христоподобной революционной России найдет свое применение в поэме 1918 года Христос воскрес; но тут она ныражена осторожно и даже деликатно. В поэме собираются многие давние образы. «Мистерия совершается нами — в нас». Россия приравнивается к апокалиптической «Облеченной солнцем Жене» и еще к «Богоносице»: этот неологизм произведен от комбинации между народным словом 'Богородица' и 'народом-богоносцем', ученым термином славянофилов и Достоевского. В названии, в начале и в конце поэмы повторяется, как на Пасху, «Христос воскрес»; и действительно, текст датирован апрелем1. В отличие от Двенадцати Блока, Христос показан как мистический образ вне пространства-времени; нигде не говорится о том, что в апреле 1918 Христос воскресает в другом смысле, чем он воскресал в иные годы и тысячелетия.

СКЛАДКИ

Р. В. Иванов-Разумник, сравнивая пять последовательных редакций Петербурга, отмечал изменения авторской позиции за годы работы над романом вплоть до «противоположности диаметральной»3. Это естественно: время идет, автор меняется и меняет уже написанный текст. Собственная история текста соответствует истории его автора, но чужда фабуле самого текста. Если идеи меняются так быстро, как это было свойственно Андрею Белому, то большой текст приходится завершать уже после того, как его первоначальные идеи отжили свое. Вбирая в себя фрагмент интеллектуальной истории автора и его эпохи, текст противоречит собственным основаниям. Согласно Иванову-Разумнику, последовательные редакции Петербургавсе больше отдалялись от СГ, который они должны были продолжить, обрубали сюжетную преемственность и меняли идеологические акценты. Более гипотетически подобный феномен можно проследить и внутри текста, который существует в единственной версии, как СГ. По мере того, как писался текст, его интенции менялись; но они сохранились в нем, образуя своего рода сюжетные складки и эмоциональные несогласованности. В этом внутреннем пространстве текста развертываются его противоречия, главная его динамика, для одних читателей разрушительная, для других продуктивная.

Я стою на позиции «русского» символизма, имеющего более широкие задания: связаться с народной культурою без утраты западного критицизма',

вспоминал Белый свои взгляды во время написания СГ. Эту свою национальную программу он противопоставлял программам Эллиса («латинизация символизма») и Метнера (его «германизация»). О том, что «русский символизм» значил для самого Белого, можно попытаться судить по программной статье близкого к нему Сергея Соловьева Символизм и декадентство:

Символизм не умер. В России — прекрасная почва для его процветания. Еще почти не тронуты сокровища нашего народного творчества, символы наших былин, наших сказок [...] Нива вспахана и ждет сеятеля. У нас есть свой национальный миф3.

Итак, Белый пытается «связаться с народной культурою» и приобщиться к «национальному мифу». В СГ именно это пытался сделать Дарьяльский. «Будут, будут числом возрастать убегающие в поля!», — написано в СГ. Их ждет там смерть, но чара «русского поля» неодолима, и угроза смерти составляет важную часть этой чары. Даже образованные, даже те, кто получил свое образование за границей, — никто не избегнет той же русской судьбы. Ее фатальный ход предсказуем, но не отпугивает мужчин и должен быть признан женщинами:

Слушайте, жены [...] кто тот благовест слышал, тому в городах покою нет; только измается в городе он; полуживой, убежит за границу; да и там покою ему не найти никогда. [...) и в сумасшедшем-то он побывает доме, и в тюрьме; кончит же тем, что вернется к тебе, о русское поле! (302-303).

Это те же интонации, что в Пепле: стремление уйти, признание тяжелой доли ушедшего, мазохистское удовольствие самоуничтожения в российском пространстве и вместе с ним:

За мною грохочущий город На склоне палящего дня. |...] Россия, куда мне бежать От голода, мора и пьянства? [...] Кляну я, рыдая, свой жребий. Друзья и жена далеки. [...] Чтоб бранью сухой не встречали Жилье огибаю, как трус [...] Исчезни в пространство, исчезни Россия, Россия моя!3

Это могли бы сказать и Добролюбов, и Дарьяльский. Внутренний монолог последнего звучит на многих страницах СГ, и авторское сочувствие к нему вполне очевидно. Но фабула СГ, которая тоже придумана Белым, противоречит этому монологу. Если русское поле полно красоты и чары, то откуда в нем столько плохих людей и так мало хороших; а если народ так отвратителен, как показано в СГ, то зачем

тут же потрачено столько красивых слов о любви к нему и к его песням? Фабула СГс ее ужасной финальной сценой находится в неразрешимом противоречии с лирическими отступлениями этого же текста. Внутренняя проблема СГ становится особенно ясной при сравнении с Бесами. В обоих романах авторы утверждают свою любовь к народу и показывают живущих среди него убийц; но в Бесах это сделано для того, чтобы сказать, что эти люди — не народ, тогда как в СГ, наоборот, автор говорит, что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату