микрокосм; что ни человек, то личность. То будет в человеке победа Божьего образа над прахом, в который мы обратили себя: поистине, праведная победа1.
Вслед за этими всадниками, так похожими на блоковских Скифов, появляется сильный образ сумасшедшего столяра, очень похожего на героя СГ; там глава сектантов тоже является столяром, временами вполне сумасшедшим.
Тяжкое недоумение томит человека [,..] Он еще стоит за верстаком, как тот столяр, и с виду усердно строгает, но в его глазах глухая тоска и зарницы безумия. Вдруг сумасшедший столяр точно проснется (...] и, озверев, начинает яростно рубить топором, [...] пока не искалечит рук; тогда он роняет топор и, сев в углу, беспомощно плачет, так что сердце надрывается слушать'. Мы не знаем, плакал ли столяр Кудеяров после гибели Дарьяльского; но Гершензон как будто сочетает обоих в самом себе и оплакивает свою неспособность сделать выбор между ними. Его партия в Переписке из двух углов вся заполнена этим плачем. «Современная культура есть результат ошибки»; «мне мерещится, как Руссо, какое-то блаженное состояние»; и совсем как Дарьяльскому, хочется «в луга и леса». Красота только в соединении народа с природой, а также в известных нам последствиях такого соединения:
Я ощущаю ее в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плугом, в глазах детей, [...] в простоте искренней и непродажной, в ином огненном слове и неожиданном стихе, [...] особенно в страдании.
В ответ Иванов, не готовый повторять старые споры в новых условиях, отрекается от своей же «русской идеи», еще недавней своей апологии нисхождения, которая включала в себя все те же элементы — возврат к природе и народу, опрощение, страдание. «Вы же, конечно, плоть от плоти [...] интеллигенции нашей, как бы ни бунтовали против нее. Я сам — едва ли [...] Опрощение — измена, забвение, бегство, реакция трусливая и усталая», — говорит он теперь и неспроста вспоминает бегунов: «Мы же русские, всегда были, и в значительной нашей части, бегунами»5. Самый сочувственный отзыв на Переписку из двух углов последовал от критика неожиданного, но компетентного: Виктора Чернова, основателя и лидера партии социалистов-революционеров. Совсем недавно неонароднические лозунги его партии привлекали больше голосов русских избирателей, чем чьи-либо другие. Теперь он находился в пражской эмиграции.
Тревоги и смутные порывы М. О. Гершензона не чужие нам, социалистам. [...) Социализм сам в значительной степени страдает и томится от того же, от чего страдает и томится М. О. Гершензон. [...] Урбанизму противостоит естественный, примитивный рустицизм, сохранивший всю полноту своих сил [...] на свежем, девственном, непочатом Востоке, [...] Социализм [...] идет к своему расширению, к обновлению элементами рустицизма. Он (...] прикоснется, припадет [...] к матери сырой земле, чтобы набраться новых сил3.
Экзистенциальную тоску Чернов интерпретирует в терминах, напоминающих о желании поехать на дачу. Он упрощает Гершензона; но ведь тот сам стремился к опрощению. Помещая Гершензона в исчезающее пространство между экзотическим Востоком и архаической Россией, Чернов видит и то и другое, увы, в равной мере через литературные штампы. Слова Чернова звучат совсем как голос чудом ныжившего, но ничуть не разочаровавшегося Дарьяльского.
Белый как раз в это время занимался «христопляской» в берлинских кафе, сам превратившись, по слову Цветаевой, в серебряного голубя, и вполне поверив в теорию выдуманного им когда-то Лапана1. Символично, что оба, Гершензон и Белый, вернулись из эмиграции в Советскую Россию, навстречу вполне предсказуемому концу, подобному судьбе Дарьяльского; символично и то, что судьба эта обошла именно их, еще раз демонстрируя свою собственную, судьбы, сложность и амбивалентность. Добрые молодцы не послушались урока пушкинского Золотого петушка; забыли они и концовку Серебряного голубя. Они жили, подобно героям Пушкина и Белого, завороженные женской привлекательностью и мистической загадочностью русской идеи; гибли, поддавшись чаре истории, колеблясь и в конце концов уступая ей личность, мужественность и жизнь.
КУДЕЯРОВ
Текстобежные интерпретации, представляющие реальную жизнь автора или читателя как продолжение литературного текста, связаны с поэтикой и этикой романтизма, придающего тексту жизнетворчес-кий характер. Русский символизм имел склонность доводить такого рода притязания до мыслимого предела. Но текст связан с историческими и биографическими реальностями и более скромным отношением, которое я называю текстостремительным. Материал, из которого сделан текст, втягивает в себя жизненные впечатления автора и связывает их с интертекстуальными аллюзиями. Получившиеся продукты свободно играют с жизненными впечатлениями и историческими познаниями читателя.
Хотя Белый наверняка понимал свою задачу не как описание типических представителей народа, а как создание символических фигур, более реальных, чем сама реальность, опирался он на источники, обычные для любого писателя: личные переживания, литературную традицию, рассказы знакомых, газетные истории, контакты со специалистами. Свое значение в качестве источника информации имели традиционные описания эротических нравов русских сект, по жанру граничившие с инвективой. Восходя к Дмитрию Ростовскому, они повторялись миссионерами и, более сдержанно, историками. Широкая интеллигенция получила эти сведения через романы Мельнико-ва- Печерского, исторические сочинения Щапова, статьи в толстых журналах. Обычай хлыстов-'постников' описывался так: «Каждый
'совершенный1 член секты мог избрать себе 'духовницу', с которой жил 'по духу', мог с нею спать, но греха не имел»1. Сравните сцены ласк между 'голубями' у Белого, которые никогда не доходят до акта: «Дай-ка мне, любая, руку нахрудьктебе положить [...) Мягкая у тебя хрудь, Матрена» (309). В Саратовской губернии эти 'постники' назывались также 'голубцами', почти как «голуби» у Белого2; известно также, что у них был обычай взаимных избиений во время радения5.
«Я имел беседы с хлыстами»4, — вспоминал Белый. Большее значение имело общение с сектоведами — профессионалами и любителями. Белый подчеркивал свое знакомство с материалами Бонч-Бруевича и Пругавина; но устная традиция играет в таких делах не меньшую роль, чем чтение. Среди собеседников Белого постоянно были люди, увлеченно изучавшие русские секты, — Мережковские, Бердяев, Мельников-младший, Валентинов. Интересовался Белый и последними новостями в этой области. 19 мая 1917 года Волошин писал из Коктебеля:
Андрей Белый, который случайно был во время [февральского. — А. Э переворота в эсерской среде, рассказывал мне поразительные вещи об отношениях с1оциалистов]-р[еволюционеров] с сектантами; большинство с[оциалистов]-р[еволюционеров] благодаря этому общению настроено мистически и религиозно5.
Бердяев вспоминал, как предлагал Белому вместе сходить в сектантский трактир «Яма» как раз тогда, когда тот писал СГ. Белый, к удивлению Бердяева, отказался, полагаясь «лишь на художественную интуицию»6. Но писатель наверняка не избежал личного знакомства с сектантами. Степун встречал Белого «на полулегальных собраниях толстовцев, штундистов, реформаторов православия и православных революционеров»7. Зимой 1919—1920 Белый жил в квартире своей знакомой, которую Ходасевич характеризовал так: «бывшая хлыстовка и 'распутинка', а ныне нервная, капризная эфироманка, хотя — добрый человек»*.
Вернемся, однако, к сведениям, которыми мог располагать Белый в 1908. «С Тарусы и начался Серебряный голубь», — вспоминал он позже в разговоре с Цветаевой9. Его собеседница провела детство на
гарусской даче, Белый же никогда не бывал в Тарусе. О тамошних хлыстах ему рассказывал Сергей Соловьев, очень интересовавшийся гем, что он называл «национальным мифом». Местная хлыстовская община стала известна в 1893 году, когда ее лидеры были признаны виновными в «принадлежности к тайной секте, учение которой соединено с противонравственными, гнусными действиями»1; потом, после долгой борьбы, приговор был отменен в столице. Весь тарус-ский процесс шел под знаком, говоря словами эксперта, «специфической нервозности», которую порождали предполагаемые сексуальные особенности хлыстовских лидеров. В обвинительном заключении на хлыстовские эксперименты возлагалась даже ответственность за низкую рождаемость в Тарусе. Судя по тому, что приговор был отменен, обвинение не было доказательно. Но о самом суде в Тарусе рассказывали, конечно, годами.
Один из подсудимых, говорили на суде, 60-летний крестьянин К. Н. Г., прогнал свою жену и стал открыто жить «с девками-полюбовницами». Одну такую девушку он воспитывал в своем доме с 12 лет, лишил невинности в 17 и выгнал, когда она забеременела. До этого он унижал и мучил ее, — например, на ее глазах грешил с новой партнершей. Когда его упрекали за такое распутство, К. Н. Г. отвечал: «я учитель, я заслужу себе прощение, не то что вы»2. 69-летний И. К. Н-в, стекольщик, играл в общине другую роль; тарусские хлысты звали его «белым голубем». Он начитан в «книгах мистического содержания»; «говорит он с редкой увлекательностью»; «большой знаток церковного устава»; «часто посещает храм Божий», — говорили на суде об этом обвиняемом (ср. о Кудеярове: «был же весьма начитан в Писании», и церковь тоже посещал аккуратно). Вставляя стекла, Н-в ходил из деревни в деревни, осуществлял связь между общинами и предоставлял их лидерам сведения о жизни их членов, которыми те пользовались при пророчествах. В свои немолодые годы И. К. Н-в предавался сексуальному разврату, инструментом которого было, говорили на суде, хлыстовское