обычное чтение СГ, создает и новые проблемы. Эротические чувства Кудеярова, не говоря уже о его сожительнице, не соответствуют активному отвращению скопцов к телу и сексуальности. У скопцов не было мифа о физическом зачатии нового Спасителя, который играет такую роль для голубей; скопцы (как, впрочем, и хлысты) не использовали вина во время радений, что делают голуби. Что же касается самоназвания 'голуби', то так называли себя и скопцы, и хлысты.
Сектант Абрам, показанный Белым с наибольшим сочувствием, только присоединился к голубям: «Абрам человек полевой и вся его стать, прямо сказать, иная была, не братьина» (107); по многим приметам очевидно, что он из секты бегунов, которая пользовалась наибольшими симпатиями русского народничества1. В идеях самого Кудеярова и в его способе обращения с Матреной очевидна близость к хлыстовству, типа упоминавшихся тамбовских 'постников', тарусских 'хлыстов' или саратовских 'голубцов'. Менее определенной является сектантская принадлежность самого зловещего, «четвертого» участника этой истории, медника Сухорукова. «Это был бескровный мещанин с тусклыми глазами и толстыми губами, вокруг которых топорщились жесткие, бесцветные волоса; весь он был дохлый, но держался с достоинством» (353). Так описывали внешность скопцов. В свое время Василий Кельсиев сразу узнал тех, о ком только читал в книжках:
Что это были они — не подлежало сомнению. В лице ни кровинки: оно бледное и мертвенное. Это не бледность старика или больного, даже не бледность трупа [...] Блеска у них ни в чем нет, ни в коже, ни в глазах, даже волоса не лоснятся — все безжизненно [...] У них кожа плотная, и борода хоть и облезлая, неровная, оторванная, редкая, сильно скрывает, что они люди «третьего полу»2.
Нетрудно предположить, что бренчащие петушки Целебеева, фирменные знаки конца русской истории, были изготовлены местным медником3. Сухоруков подобен пушкинскому скопцу не только тем,
1 Песни, приводимые в СГ, принадлежат записанному фольклору бегунов; см.: У. Комер. «В виде холубине». Источники трех сектантских песен в романе А. Белого «Серебряный голубь» — Литературное обозрение, 1994. 4/5. 153—155.
2 В. Кельсиев. Святорусские л вое в еры — Отечественные записки, 1867, октябрь, кн. 2, 587. Одна последняя фраза могла привлечь внимание круга, в который входил Белый, к этой статье формула «третий пол» была популярна в кругу Мережковских. Следы подробностей, сообщенных Кельсиевым в его Святорусских двоеверах, отчетливы в рассказе Гиппиус Сокатил.
3 Автор не устает заниматься этим мотивом: «Сухоруковых знают все: и в Чмари. и в Козликах, и в Петушках», — представляется мелник (355).
что владеет петушками: он же является непосредственным убийцей Дарьяльского. В его присутствии сам Кудеяров становится «каким-то петушишкой» и даже «молоденьким петушишкой» (358, 360). Похоже, что не столяр Кудеяров, а медник Сухоруков является главным сценаристом этого спектакля на тему пушкинской Сказки. Уговаривая сектантов убить Дарьяльского, Сухоруков объяснял: «што куренок, што человек — одна плоть; и греха никакого тут нет» (377).
Итак, в компанию голубей собраны члены разных русских сект — хлыстов (Кудеяров), скопцов (Сухоруков), бегунов (Абрам). В этом Белый идет по традиционному пути русского реализма с его идеей «типических представителей». Но в применении к сектантству путь этот ведет к нетривиальным последствиям. Если важную роль среди голубей играли скопцы, то не следует ли заключительную сцену читать как описание кастрации главного героя, а не как описание его убийства?1 Для такого чтения в тексте есть некоторые основания. Метафоры, которыми описывается ужас Дарьяльского, когда он понял, что же «над ним» собираются сделать, больше подходят к страху кастрации, чем к страху смерти:
Стоя в углу, он понял, что ему бесполезно сопротивляться; с молниеносной быстротой метнулась в его мозгу только одна мольба: чтобы скоро и безболезненно они над ним совершили то. что по имени он все еще не имел сил назвать; все еще верил он, все еще надеялся: — Как, через несколько кратких мгновений буду... «этим»?
Сходные намеки есть в тексте Петербурга: «Это он совершил. Этим-то он соединился с ними» — так описывает Дудкин свое мистическое безумие2.
Кельсиева, посетившего скопцов в годы своей революционной агитации, скопцы оставили ночевать в предбаннике (Дарьяльский ночует во флигеле). Он тревожился: «Ну что, если правда, что они опаивают дурманом, связывают, что попадись им в руки — сейчас цап-царап?»' На деле скопцы не кастрировали насильственно. Признавали это даже и решительные враги скопчества, как, например, Гиляров-Платонов4. Позже, правда, скопчество стали обвинять и в насильственных оскоплениях; неприятные истории на эти темы слышал, например, Короленко в своей сибирской ссылке5.
Автор СГ обставляет мотивы и характер преступления недоговорками и противоречиями. Вряд ли сектанты руководствовались заурядными криминальными мотивами; у Дарьяльского не было ничего, что бы он им не отдал. Многие детали этой сцены, и более всего поведение ее амбивалентного женского персонажа, Аннушки, ука-
)ывает на ритуальный характер действия. «Одежу сняли; тело во что-го завертывали (в рогожу, кажется); и понесли. Женщина с распущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках». Скопцов хоронили в белых рубахах, в которых они радели; рубаха эта называлась 'парусом'1.
В конечном итоге Белый рассказывает о собственном телесном опыте. В сокращенной версии эта история звучала так:
произошла ерунда; потом силы души были отданы Щ.; случился лишь ужас, приведший к ножу оператора; [...] ограбленный жизнью, я был загнан в свой утопический сектор служения общему делу; а «дело»-то наполовину выдумал; если бы я это осознал в 1907 году, я просил бы хирурга меня дорезать2.
В этом воспоминании о банальной хирургической операции содержатся зерна важных мотивов СГ Несчастье в любви (Щ. — Л. Д. Блок) соединяется с разочарованием в политических усилиях — и все это вместе создает некий «ужас» на грани самоубийства, принимающий формы хирургии. Кастрационные сюжеты в явной форме занимали тогда Белого. «Психология — тоже способ рассмотреть в себе то, что требуется отсечь»3, — писал он в статье 1908 года, очевидным образом предпочитая физическое «отсечение» — психологическому «рассматриванию». Конечно, он оставался в пределах текстуальных метафор. Но обращая слова к себе, люди, в том числе и символисты, склонны деметафоризировать: читать символы буквально, осуществлять их телесно. В сознании Белого символы эпохи приобретали гипер-реализм психотических переживаний. В начале 1920-х Белый вспоминал полученное им ложное откровение:
Дух не родился во мне, но он явился во мне; и это явление имело лишь вид рождения [...] Первое его движение во мне была ложь, которую он вшепнул мне: будто он во мне родился и будто я, тридцатитрехлетний, лысеющий господин, есмь «Богородица»; обратите внимание: первое движение Духа во мне оболгало во мне пол; оно заставило мужчину пережить себя женщиной4. И, однако, такого рода переживания оказывались почти логическим следствием давних теургических ожиданий: осуществленный символизм должен иметь телесные знаки, реализоваться в преображении тела и пола. В известной статье 1903 года О теургии Белый объявил о наступлении новой эпохи, которая есть «перевал к религиозно-мистическим методам, искони лежавшим в основании всяких иных методов на востоке»5. Политике Белый противопоставляет мистику. Доведенная до магизма, она обеспечит «начинающиеся попытки пе-
ревернуть строй нашей жизни на иных, теургических основаниях»1.
Критически переоценивая Достоевского, утопизм которого казался
недостаточным, Белый писал в 1905 году в Весах.
Не было у него телесных знаков своего духовного видения. Слишком отвлеченно принимал Достоевский свои прозрения, и потому телесная действительность не была приведена в соприкосновение у него с духом. Отсюда неоткуда было ждать его героям телесного преображения2.
Отныне пророческие видения должны воплощаться в собственной жизни тела, а не в одних лищь «корчах и судорогах душевных болезней», как у Достоевского. Это важная новация; в творчестве Белого она воплощается столь же радикально, как у Блока и Клюева, но более осознанно.
Обозначился путь человечества, но не там, где ожидали его. Оказалось — этот путь ведет прямо в небо [...] Это - путь внутреннего изменения человека — духовного, психического, физиологического, физического. [...] Человечество обречено или на физическое вырождение, или новые органы должны формироваться, чтобы вынести нервную утонченность лучших из нас [...] Выродиться из наших условий жизни, переродиться должен тот, кто воплотит в себе всю силу теургических чаяний3.
Подчиняясь естественной логике, фантазия Белого обращается к детям: «О, если бы мы были, как дети, чтобы и нам приблизиться к Царствию Небесному». Дети невинны, как ангелы; теургия нужна для того, чтобы взрослого человека уподобить ребенку — и Христу. «Минуты вечной гармонии предполагаются знакомыми, давно узнанными, когда начинаешь испытывать это несравненное чувство... Бо-госыновства», — писал Белый. «И уже стоишь на пороге. И восторг не душащий, а глубокий, мягкий, белый, длительный. Это как бы второе небо». Белый чувствует вслед за Достоевским и его Идиотом: «это состояние связано с эпилепсией». Но неожиданно использованная им техническая метафора больше похожа на параноид:
Это наступление необычайного могущества. [...] Отсюда, с этих