величайших высот духа все возможно. И уже стихии как бы являются подчиненными. Как будто находишься в тайной комнате со всевозможными рычагами и винтами, только не знаешь, поворот какого рычага влечет за собой желаемое, стихийное изменение4.

В философском романе, телесные последствия наступают по мере того, как герой осуществляет свою философскую идею. Страдания его измененного тела — специально подходящая к случаю форма искупления его идеологического греха. Критикуя Достоевского за отсутствие «телесных знаков своего духовного видения», Белый допол

няет его образы своей телесной фантазией, собственными ощущениями близкой возможности или даже реальности телесного преображения, преображенного тела.

Такое понимание СГ в целом и Дарьяльского в частности соответствует некоторым толкованиям этого текста современниками. Тендерные формулировки организовали всю рецензию Бердяева. Хлыстовская стихия женственна; герою Белого в столкновении с ней не хватило мужества. «Гибель Дарьяльского глубоко символична. [...] Гибнет наше культурное интеллигентное общество от расслабленности, от отсутствия мужественности», — писал Бердяев1. Роман Гуль считал «бесполость» Белого главной особенностью его творчества. «В творчестве Белого нет опоры, нет главного, что бы скрепило его — нет пола», — писал критик2. По его мнению, и Дарьяльский, и Катя с Матреной, и все без исключения персонажи Петербурга — бесполы; только Кудеяров, которого Белый, по мнению Гуля, изобразил «с изуродованным полом», — один Кудеяров вышел плотским3. О преобладании женского начала в хлыстовстве рассуждал в связи с СГи Бахтин4.

В подлинно ритуальном акте жертва должна сотрудничать с палачом (или, в случае кастрации, с оператором); а Дарьяльский сотрудничать отказывается. Эта ситуация хорошо известна русской литературе: убийцы готовят ритуал, рассчитывая на сотрудничество жертвы,— но та своим отказом нарушает совершенство финальной сцены, В этой возможности разрушить зловещую теодицею публичного насилия — последнее убежище человека и минимальная гарантия его свободы. Личность бессильна перед физической реальностью насилия, но обладает властью над его мистикой и эстетикой, которые зависят от добровольного содействия жертвы. Таков смысл Приглашения на казнь Набокова, и драматические Сцены отказа от сотрудничества с палачом происходили на Московских процессах. Сходная идея питала воображение Белого в сценах пытки героя в романе Москва. В последний момент и герой СГ отказывается сотрудничать со своими мучителями. Возможно, поэтому его убивают и прячут, а не кастрируют и прославляют в качестве нового скопческого Христа.

ЭЛЛИС

Классическая проблематика теодицеи имела личное значение в связи с тем, что отец Белого был убежденным последователем Лейбница. Из воспоминаний мы знаем выразительную полемику между Бугаевым-старшим и Львом Кобылинским-Эллисом5, которые занимали

полярные позиции в отношении проблемы мирового зла1. Бугаев вслед за Лейбницем был уверен в том, что мир совершенен, а страдания нужны для всеобщего блага, и зла в мире нет. Эллис видел в зле онтологическую силу, а долгом поэта считал демонстрацию мирового зла, образец чему он находил у Бодлера. Цепь романов Белого, с их нарастающим натурализмом страдания, осуществляла бодлерианскую программу друга и опровергала Лейбницевы идеи отца. Борьба против теодицеи оказывалась борьбой против собственного отца. Демонстрация зла в текстах Белого не раз достигала своей кульминации в отцеубийстве.

«Мировая манила тебя молодящая злость», — писал Мандельштам на смерть Белого2. В масштабе, который возможен только в прозе (или в революции), Белый рассказывал то же, что показывал Бодлер в Цветах зла: зло как таковое — бессмысленное, немотивированное, абсолютное; и его привлекательность, которая не уменьшается от знания его природы. В СТсамим качеством лирического текста Белый добивается того же эффекта, что и Бодлер, герой которого любит уродов и целует трупы: читатель то и дело верит в невероятное — в то, что и он вслед за героем любил бы глутгую и некрасивую крестьянку, по доброй воле ночевал бы в сараях и дал бы сделать себя жертвой нелепого убийства. В Петербурге, в отличие от Золотого петушка и СГ, зло не одерживает абсолютной победы: Николай Аблеухов остается жив, чтобы ходить по полям и читать Григория Сковороду3. Если его собственный опыт не доказал ему онтологическое существование зла, его убедит чтение Сковороды, которого не раз обвиняли в манихействе.

Актуальным для Белого предшественником здесь был Вольтер, классический оппонент Лейбница, и особенно его Кандид (новый перевод Которого, принадлежащий Федору Сологубу, вышел в 1911). Поклонник Лейбница изображен здесь в виде Панглоса, резонера и сифилитика. Подобно Бугаеву-старшему, Панглос верит в конечное совершенство этого мира, а оппонентов считает манихейцами; его ученик Кандид, подобно Белому, соревнуется с товарищами в описании своих бессмысленных страданий. Романтическая любовь стоила Панглосу «кончика носа, одного глаза и уха», а после очередного приключения его подвергают «крестообразному надрезу»4, что напоминает о судьбе Липпанченко, героя Петербурга. Возможно, от Вольтера ведут свое происхождение фонетические линии Петербурга, столь важные для Белого: Кандид мог дать свое имя Дудкину, Панглос — Липяанченко.

Как раз в 1909 году Белый рецензировал новый перевод Цветов зла; с равнить Бодлера — «творца нового отношения к действительности» — он мог только с Ницше1. Перевод был сделан Эллисом, который считал Бодлера «самым большим революционером 19 века»; перед ним «Марксы, Энгельсы, Бакунины и прочая [...] братия просто ничто»2. Другим увлечением Эллиса, экономиста с университетским образованием, был оккультизм. Он с почтением обозревал литературу по телепатии, гипнозу, «теоретической магии»3, а также устраивал для приятелей особого рода сеансы. На его «мефистофельском лице», но замечанию Степуна, выделялись «красные губы вампира». Этот человек был «ненавистником духа благообразно-буржуазной пошлости»4. Он был наделен «дьяволовым искусством» актерского перевоплощения и обладал способностью «магнетизировать людей»5.

Свой вариант неонародничества Эллис обозначал парадоксально и не без магнетизма, как философию отчаяния.

Отчаяние, ставшее миросозерцанием, [...] абсолютное отчаяние [...] — вот та единственная стихия, на почве которой не в первый раз [...] слились и побратались отверженный поэт и великий вечный народ6.

Веря в Дух Зла, Эллис не сомневался в близком крушении российского капитализма, который был ему ненавистен. Современное общество боится «только двух кошмаров, безумной правды поэта, этого последнего преемника древних магов и пророков, и безумной мести |...] титана-народа»7. В этой версии истории, события 1900-х годов означали великую перегруппировку сил: союз поэта и мужика против буржуа, искусства и народа против общества, культуры и природы против цивилизации. Друг с другом встретились, наконец,

поэт-символист, этот единственный «барин», не стыдящийся в наше время жить с природой, и мужик, это [...] воплощение самой природы (...) Ищущий природы и с природой еще не порвавший, изверившийся в религии разума и еще живущий в девственной мистике родной стихии [...] — вот эти два новые брата и союзника8.

Поэт и чернь заключают между собой мистический союз. Для этого оба они должны быть мистиками: поэт — символистом, а народ — мистическим сектантством. Союз этот не понятен никому, кроме самих союзников —• «людей последних высот и последних глубин народной души, связанных страшной круговой порукой [...] обреченности»9 (в последней формуле слышится все же не Бодлер, а Бакунин).

Все это легко могли бы сказать, и другими словами говорили, влюбленный Дарьяльский и сумасшедший Дудкин.

Белый был близок с Эллисом именно в годы работы над СГ. Эллис, по-видимому, только прочел эту повесть, когда писал апологию Белому в своих Русских символистах [1910); упомянув СГ, он обещал посвятить ему отдельную работу. В отличие от русских ницшеанцев и русских марксистов, русский бодлерианец не видел в революции выход в чаямое пространство по ту сторону добра и зла. Не признавая зависимость Зла от политики и социальных сил, Эллис призывал бороться с ним особыми средствами. Для борьбы со злом нужно прежде его представить, воплотить, дать зримую форму. По мнению Эллиса, Бодлер потому показывал зло в столь увлекательных эстетических формах, что делал это исключительно для преодоления зла. Понятно, что таким способом этот моральный урок воспринимался не всеми. Психиатр Николай Баженов чувствовал в стихах Бодлера нездоровое наслаждение злом и его пропаганду1; согласно этой логике, сам показ зла означает его умножение в мире.

Мотивы Бодлера уловимы у многих символистов, но только Эллис пытался сделать из них философскую программу новой эпохи. Бод-лерианская эстетика Эллиса была более созвучной духу авангарда, чем моралистическая модель, согласно которой показ зла должен непременно сопровождаться его критикой, а преступник — быть отвратительным; чем теургические надежды на то, что текст сам, без посредников, обладает магическими способностями уничтожения зла; и, наконец, чем гедонизм в духе Захер-Мазоха, который показом зла доставлял наслаждение герою, автору и читателю. Парадоксальное соединение этики и эстетики, которое пытался обосновать Эллис, наделяло текст новыми прагматическими функциями и расширяло границы допустимости. Такое понимание давало этическую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату