традицию, которая благодаря опыту больших сектантских общин получала необычную этатистскую интерпретацию. Результат был вполне предсказуем. Михаил Пришвин, многолетний свидетель этих усилий, писал в декабре 1919 так:
Государственная коммуна в государстве, где народ считает издавна власть государства делом антихриста. Между тем религиозная коммуна считается в обществе высшим идеалом. Я хотел показать, как этот советский бык Бонч пытается перекинуть мост через бездонную пропасть этих двух коммун[455].
ТРЕГУБОВ
Со своей стороны, в дискуссии продолжал участвовать и Иван Трегубов. По словам дочери Толстого, Трегубов «до конца жизни оставался убежденным христианином», что было заметно на фоне его друзей-толстовцев[456]; одновременно он был убежденным коммунистом, что заметно на фоне его друзей-большевиков. В неопубликованной, но переданной Бонч-Бруевичу статье 1924 года Ленин и сектанты Трегубов напоминал:
Воззвание потом было почти забыто, а между тем, оно имеет громадное значение не только для устройства образцовых колхозов, но и как один
из заветов Владимира Ильича, обязательность которых усугубилась после его смерти [...] Вообще «новый быт», о котором мечтает т.Троцкий, среди сектантов давно уже осуществляется[457].
Любопытна здесь ироническая ссылка на Троцкого, главного противника сектантских увлечений среди большевиков. Бонч-Бруевич не позволял себе таких выпадов, пока противник не был вполне разгромлен. Этот мастер аппаратной игры знал и другой ее секрет: авторство надо так отдать шефу, чтобы он и все вокруг в это поверили. В своих статьях всю инициативу по этому щекотливому делу он, конечно же, вновь и вновь отдавал Ленину. Трегубов же в Известиях продолжал напоминать о своем приоритете.
Из всего этого видно, что вопрос о привлечении сектантов, исчисляемых миллионами, к сотрудничеству с советско-коммунистическими работниками, возбужденный мною в печати еще в 1919 году и в свою очередь поднятый Владимиром Ильичей в 1921 году, заслуживает особенного внимания, беспристрастного обсуждения и разрешения в самом широком масштабе.
Идеи Трегубова выходили за рамки конкретного интереса. Им движет искренняя вера в сектантский 'народ' и в коммунистическое строительство, и еще острое, хотя и неверное чувство исторического момента:
Само собой разумеется, что и без такого привлечения сектанты по-прежнему будут служить исповедуемому ими коммунизму, но если бы таковое привлечение состоялось, то дело коммунистического строительства пошло бы еще успешнее [...]. Недаром уже в настоящее время за границей в протестантских странах, изобилующих сектантами и самих по себе почти сектантских, коммунизм развивается успешнее, нежели в странах католических. Напротив, в католических странах, в которых почти не имеется сектантов, часто с большим успехом развивается фашизм — заклятый враг комммунизма[458].
Русские секты не присоединились к победоносной революции и не боролись против нее. В 1905 году были зафиксированы отдельные выступления сектантских масс; в 1917 и позднее активных и организованных выступлений сектантов за или против большевиков не было, если не считать таковыми уклонения от военной службы. Идущая от Щапова и Кельсиева, развитая Пругавиным и Бонч-Бруевичем, романтизированная Блоком и Горьким, идея политического значения сектантства оказалась мифом. В истории, однако, мифы работают эффективнее правды. Миф о политической роли русского раскола мотивировал часть революционных усилий интеллигенции, начиная от народников 1860-х годов и до большевиков 1920-х. Этот миф вызвал к жизни могущественные вихри, кульминацией которых оказалась политическая игра Распутина. Когда же миф оказался мифом,
ч строительстве
заинтересованные лица уже занимались другими делами; но благодаря мифу, история сделала часть своих шагов. Это не значит, что миф осуществился; по ходу дела, он был подменен другими комплексами идей. Начало коллективизации означало разрыв власти со старыми формами русского утопизма и переход к иным его моделям, делавшим ставку на науку, технику и насилие и парадоксально возвращавшимся к идеям Просвещения[459] . То была новая революция не только по количеству своих жертв, но и по радикальности осуществленной смены центральной идеи.
Теперь партия отрицала свою связь с русскими сектами с тем большей энергией, что совсем недавно, на 13-м съезде, ей так настойчиво об этом напоминали. Коллективизация в сектантских общинах, которые давно называли себя коммунистическими, проводилась теми же методами, что и по всей стране[460]. Те, кто оказались заперты в исчезающем зазоре между политическими эпохами, мало кого интересовали. Брат давно переехавшего за океан Василия Лубкова говорил на собрании своей общины в 1927: «Мы, сектанты- новоизраильтяне, боремся за социализм. Мы боремся за равенство, братство. Даже большевики меньше борются за это равенство»[461]. Сектантские лидеры считали коммунистический идеал уже осуществленным в своих собственных общинах. «Так как мы [...] живем общиной-коммуной, и все имущество у нас общее, то значит, у нас есть колхоз, но в предлагаемый нам колхоз мы войти не можем»'. В 1931 году кубанские духоборы пытались эмигрировать в Америку. Но власть была иной, чем та, которая когда-то позволила эмигрировать их единоверцам. Иными были и писатели, больше не замечавшие реальности русских сект, хотя на расстоянии, как мы видели, иногда и продолжавшие предаваться грезам о них.
С Легкобытовым мы последний раз встречаемся в письме, которое было направлено ему Бонч-Бруевичем 5 июля 1935 в Теплый хутор Лабинского района Азово-Черноморского края. В качестве директора Литературного музея, Бонч-Бруевич предлагал Легкобытову продать имевшиеся у него письма. Из этого ясно, что интуиция и в этот раз помогла Легкобытову вовремя сменить «Лесные поляны» на Теплый хутор. Жива была и давняя знакомая Бонч- Бруевича, Дарья Смир
674
675
нова. Она просила у него материальной помощи, но он отказал ей; письмо ее, впрочем, в архиве сохранил. В 1940 и Пришвин пришел к Бонч-Бруевичу продавать свой архив:
я не видал этого литератора, совмещавшего в себе марксизм с интересом к народным религиозным движениям, лет уже 30. Мы когда-то вместе с ним попадали на такие религиозные сборища. Сектанты открывались ему в расчете, что через него их ученье станет всемирным. На эту приманку он ловил их, как пескарей на червя[462].
Владимир Бонч-Бруевич мирно закончил свои дни директором академического Музея истории религии и атеизма. Павел Бирюков вновь эмигрировал в середине двадцатых годов и умер в 1931 году в Швейцарии. Судьба Ивана Трегубова, последнего в нашей истории Слабого Человека Культуры, сложилась иначе. «В этом милом старичке до самой смерти было, как мле кажется, что-то захватывающе юношеское», — вспоминал один из переживших его толстовцев, И. П. Ярков[463]. О смерти Трегубова в конце июля 1931 года Бонч-Бруевич рассказывает в неопубликованной записке:
Было получено известие, что И. М. Трегубов, не имея с собой никаких вещей, был отправлен вглубь Казахстана этапом на верблюдах. Это необычное для него путешествие он переносил с великим страданием. Он сильно ослаб от тряски, сидя на верблюде на неприспособленном мешке с сеном. Отчасти от этой тряски, вызывавшей огромное утомление и более всего от сырой плохой, несомненно зараженной воды, он заболел страшнейшей дизентерией, так что ничего не мог есть. Медицинского ухода за ним не было никакого. Он часто терял сознание, находясь привязанным на верблюде. На одной из остановок на ночь он, покинутый всеми, скончался. Наутро, когда нашли его мертвым, погонщики и стражники, сопровождавшие караван, закопали его в песок недалеко от дороги. Где находится его безвестная могила — никто не знает[464] .
Заключение
Просвещение вызывало к жизни силы, противоположные ему по качеству и направлению. Культура капиталистического города, рационализм среднего класса, знакомство человека с собственной природой вызывали ожесточенное сопротивление. Буржуазная цивилизация очищала жизнь от страсти и карнавала, освящала собственность и семью, разграничивала частную и публичную жизнь, признавала право на насилие за одним государством и оставляла человека наедине с его жизненным циклом. Она вызывала к жизни встречные движения, отрицавшие собственность, семью и рациональность, полные анти-бюрократа чес кого протеста, уверенные в своем праве на насилие, сливавшие частную и публичную жизнь, дававшие новые обещания бессмертия. Просвещение шло из европейских центров, Сопротивление питалось местными традициями. Силы Сопротивления были более разнородными, национально специфичными, культурно насыщенными.
Протест принимал разный характер — мистических пророчеств, крестьянских восстаний, религиозных расколов, социальных революций, праздничных карнавалов, космических утопий, ностальгических сетований. Если в политике и экономике идеи возврата рано или поздно оказывались обречены, то в искусстве именно архаика — народная, мистическая, фольклорная — часто оказывалась продуктивной. Кажется даже, что ее победы