воздуха, неба и солнца, первого благодатного дождя, конского и человеческого пота, ковыльной степи, пахло всем тем, что в понятии Савелия смешивалось и соединялось в одном слове — земля...
...Сибирская зима надвинулась быстро и люто. Наметала и намела снега вровень с крышами хат, завалила стожки сена по макушки, отрезала дорожки к колодцам, к погребу, к соседям. Снег сморозило и уплотнило так, что человек, идя по снежной кучегуре, не проваливался, только гулко под ногами отдавалась полутораметровая глубина.
Не сказать, что семью Савелия зима застала в зимней одежке, все же после Украины все оказалось внове, непривычно, а главное — мороки со снегом много. Чтобы управиться с ним, приходилось вдосталь помахать лопатой-грабаркой, попотеть не хуже, чем на пашне. Всей семьей мантулили, чтобы прорыть в снежных заносах коридоры от порога хаты к катражке, колодцу, погребу во дворе и скирдам сена и соломы. Да это полбеды. За уборкой да молотьбой проворонил с заготовкой топлива. Другие байдановцы за лето наготовили из перепрелого навоза кизячных кирпичей, от которых жар в печи не хуже, чем от дров. А у Савелия во дворе навоза не скопилось, так как приехал под весну и скотина растеряла это «добро» на пастбище. Пришлось в первые холода топить грубку соломой. Пока топится — тепло, а через час хата выстывает — хоть собак гони. А большую печь соломкой не натопишь, хлебушка не испечешь на холодном поду. Пришлось изворачиваться. Утопая по пояс в снегу, рубил с Тарасом и Митрофаном ракитник на месте бывшего леса, в озерявине. Но это не было выходом: ракита грела чуть получше соломы, а напастись ее на всю зиму было не под силу. И тогда поехал Савелий с хлопцами верст за десять по бездорожью к дальнему березовому лесу. Поехал на двух волах, впряженных в сани-розвальни. Неладно обернулась эта поездка. Березовых дров навалили полные с горой сани, а на обратной дороге их застиг буран. Проплутали всю ночь, обморозились и поняли еще одну оплошку, один недогляд: в украинских чоботах да легкомысленных свитках с сибирской зимой шутки плохи. А что он мог успеть за весну, лето и осень? Ни времени, ни лишней копейки, ни опыта. Одна радость — с хлебом! Будут и деньги, будет и одежка. Но это потом.
А сейчас Савелий лежит в жарко натопленной хате, на горячей печи, укрытый рядном, мается то ознобом, то жаром. Обмороженное лицо почернело, кожа на щеках полезла серыми шмотьями, губы запеклись, грудь разрывает сухой кашель. Акулина ставит ему на грудь компрессы на огненном самогоне, поит отваром подорожника с чебрецом, прикладывает к ногам нагретую в печи кирпичину, завернутую в рушнике. Худо Савелию.
А тут еще худое знамение. Вышла Акулина в сарай со скотиной управиться и вдруг слышит: на седале курица запела. В такую пору-то и петух давно голоса не подавал, а тут — курица. Да таким странным, не птичьим голосом запела, что у Акулины все внутри остановилось и похолодело, подсеклись ноги. Она опустилась на низенький стульчик, на который садилась доить корову. Со страхом посмотрела на седало: которая пела? А пестрая хохлатка, самая крупная, словно угадав интерес хозяйки, по-петушиному изогнув и потом вытянув шею, еще раз зловещим голосом огласила сарай. «Быть лиху... Это не к добру. Господи, сохрани и помилуй!» — шептала Акулина, со страхом выходя из сарая в катражку. Тут послышались чьи-то скрипучие шаги, в проеме двери показалась соседка бабка Юренчиха.
— Доброго ранку, соседка!
— Заходьте, будь ласка.
— А чего така сумная? — увидев слезы на глазах Акулины, участливо спросила бабка.
— Так с Савкой худо, а тут еще...
И она рассказала про курицу. Бабка Юренчиха сняла с седала пеструху.
— Охоменись, Килина, то еще не всегда к беде, может быть, и к гостю поет курица. Зараз мы узнаемо. Ходимо у хату. Может, вона на свою голову спивала. Может, это еще и не курица, а курей.
В хате, держа в левой руке курицу, правой перекрестилась. Потом пошла с пеструхой в красный угол с образом божьей матери-праворучицы, прислонила к стене курью голову и начала перекидывать птицу — голова — хвост, хвост — голова; двигалась к порогу, шепча: «Тварь неслухьяна, на Козьмы та Демьяна пошто поешь, окаянна?... Мати пресвятая мироносица, охрани от лукавого... Семьдесят семь костей, семьдесят семь страстей развей с пером, оставь с добром...»
Доперекувыркивала курицу до порога, и пришлась пеструхина голова прямо на порог. Крикнула соседка хозяйке:
— Килина, давай сюда сокиру!
Акулина достала в подпечье топор и подала бабке Юренчихе. Та боднула головой дверь, растворила ее, лихо тюкнула, отсекла курице голову и швырнула брызжущую кровью тушу в сени.
— Я ж сказала, что на свою голову она спивала... Бог милостью не оставит. Не журись, соседка. А ты, сосед, — обратилась Юренчиха на печку к Савелию, — чего раскис, як опара в дежке? Болячка та горячка, они любят слабых. А ты же не из таких. Вставай силком, да и переможешь хворь. Не только о себе думай...
— Рад бы в рай, да грехи не пускають, — прохрипел в ответ Савелий и зашелся в судорожном кашле. — Болезнь, она и порося не красит.
Ночью буран усилился. Снеговая заметь шастала по крыше, ломилась в окна, ветер мощными порывами сотрясал стены хатенки, выл на десять голосов в трубе, на минуту утихал, а потом снова сатанел, будто хотел все-таки вломиться в хату, доказать, что он хозяин в этой бескрайней степи, а не какой-то пришлый человек. В полудреме, в полубреду Савелий думал: сколько работы доставит на завтра этот буран; хорошо, что дровами запасся; Акулина уже не работница — на сносях ходит.
И вдруг почудилось, что к вою ветра за стеной стали примешиваться людские голоса. Насторожился, притих и услышал стук своего сердца. А оно почти оборвалось, когда явно кто-то затарабанил пальцами по стеклу окна. В хате все проснулись. Акулина зажгла каганец.
— Савка, чуешь, хтось стучить.
— Чую. — Савелий резво поднялся, спустился с печи, набросил на плечи полушубок и вышел в сенки.
— Хто там?
— Открывай, кум! — послышалось с той стороны двери. — Свои! Кум Петро. Не узнаешь?
— Як не узнать, узнаю. Зараз, зараз... Трясущимися руками Савелий искал запоры.
Открыл сенную дверь, и вместе с ветром и снегом в сени ввалились трое мужчин. Отряхнув с себя снег вошли в хату, наполнив ее гомоном и запахом зимы.
— Ой, далеченько же ты забрався, Савка! Думали не найдем.
Обнялись Савелий с Петром, — хозяин как, был, в исподнем, а кум в заснеженном тулупе, — заплакали, целуясь.
— Раз девайтесь! Бог, мабудь, вас послал, — говорил, суетясь, Савелий. — А я уже было умирать собрался, хвороба одолела.
С кумом Петром с Полтавщины приехал еще один знакомый, Юхим Перепелица. Третий был здешний, уже осевший в Максимовке украинец Онисько Супрун. Он-то и привез ходоков к Савелию в Байдановку, за тридцать пять верст.
Затопилась печь, зазвенели казаны, забегала из хаты в кладовку Акулина. Запахло варевом и жаревом. Савелий как бы забыл про хворобу, а она про него забыла. А как выпили по кухолю крепкого самогону, тут хозяину и вовсе не до хвори стало. Он не скрывал своей радости гостям, не скрывал гордости за обильный стол. Все выставил: жаренную в печи на сале румяную картошку, еще теплый, вчера испеченный хлеб, розовое свиное сало с чесноком, принесенное из кладовки и еще мерзлое, домашнюю колбасу с кровью и салом, квашеную капусту — резаную и в головках засоленную, огирки ядреные с золотистыми крапинками укропного семени. Богатый стол.
Выпили еще по разу. Земляки тоже не скрывают своего удивления, глядя на стол.
— И це все свое? — спрашивает кум Петро.
— Свое, не покуповано. Свое...
— Ой, господи! А мы ж там живем, ничего этого не бачим и не знаем, — говорит кум.
— А не я тебя звал, — отвечает Савелий, — не звал я тебя, кум, у Сибирь?
— Звал. Та знал бы, где упасть, соломы...
— И соломка у нас есть, и сено и... — Савелий что-то не договорил, осекся, видимо, оставил сказ на потом.
Когда гости вдосталь выпили, наелись и согрелись, Савелий поднялся из-за стола, снял с гвоздя