1940-х годов, был одним из самых горячих поклонников «честных людей, которые очистят Индию», как он называл лидеров Национального конгресса. Арест Ганди вызвал у него самое сильное и неподдельное негодование.
В раздевалке, после напряженного матча, который он в кои-то веки выиграл с небольшим преимуществом, сэр Дарий был настроен вполне благодушно, воображая себя в Древней Греции или Персии потеющим в окружении философов, Дискоболов, возничих колесниц, волхвов и царей. Приглаше-ние в будущее казалось здесь вполне уместным. «Ладно, — ответил он благосклонно. — Посмотрим, что за сброд лезет сейчас наверх».
Будущее оказалось кучкой представителей богемы, художников, писателей и киношников, собравшихся, чтобы выпить виски и обсудить акты гражданского неповиновения в просторной квартире Хоми на Уорден-роуд (с частично загороженным видом на море), в доме, построенном в стиле ар-деко и носившем название «Кот д'Азюр»[37]. В первую же минуту сэр Дарий Ксеркс Кама понял, что сделал ошибку, явившись сюда. Он чувствовал себя пришельцем с Луны, изгоем, неспособным дышать в этой атмосфере безрассудства и анархии. Он неприкаянно болтался на периферии вечеринки, не замечаемый большинством гостей, несмотря на свою впечатляющую наружность: феска, усы, длинный сюртук, природная грация движений, власть во взгляде — человеческая власть, то бишь сила, исходящая из самой человеческой природы, сила, которой невозможно научиться или быть удостоенным свыше.
Интеллектуалы разбились на две группы: центром одной была старлетка Пиа Азиз, другой — художница Аурора Зогойби, в то время как большинство остальных женщин расположились у ног нетрезвого, но прославленного писателя-мусульманина, который потчевал их скандальными историями из жизни городских низов — подробными, леденящими душу описаниями безо всяких околичностей и оглядки на хороший тон на самом изысканном и цветистом урду, какой сэру Дарию только приходилось слышать. Речь писателя лилась свободно и представляла собой ту самую его знаменитую прозу, что была одновременно чувственной и точной, изысканной и отталкивающей. Он рассказывал о кошмарных условиях содержания больных в местных домах для умалишенных, о чудовищных убийствах и изнасилованиях, не получавших огласки, о коррупции властей и неистовой злобе в сердцах бедноты, о кровосмесительных связях в высшем обществе и убийствах дочерей в городских трущобах, о запертых в клетки шлюхах на Фолкленд-роуд и мафии, руководившей организованной преступностью и проституцией и заказывавшей отсечение пенисов так просто, словно речь шла о грозди красных бананов. Контраст между утонченным языком писателя и порнографической природой его материала потряс сэра Дария и вызвал у него отвращение, которое он не счел возможным обнаружить. К тому же он боялся показать, что знает о некоторых вещах отнюдь не понаслышке.
Отходя, он чуть не столкнулся с единственным здесь гостем-англичанином. Это был Уильям Месволд, с которым они не виделись несколько лет.
— Вы-то как здесь оказались?! — вырвалось у сэра Дария. Он поспешил извиниться. — Боюсь, я немного выбит из колеи, — начал он, но Месволд его прервал. Он явно обрадовался их встрече.
— Я и сам несколько сбит с толку, — проговорил он. — Но такова уж наша судьба, с чем присутствующие охотно согласятся. Отвечая на ваш вопрос: у меня есть дом, который мистер Катрак хочет купить. И настанет момент, когда я захочу его продать.
На этом они покончили с объяснениями и принялись пить всерьез. Человеческая история громыхала мимо них, а пылающие слепые звезды катились над их головами. Они не вспоминали ни Гомера, ни Макса Мюллера, ни «Рамаяну», ни Дюмезиля. Это была ночь виски и поражения. Сэр Дарий Ксеркс Кама забыл свою жену, оставленную на Аполло-бандер, своих спящих сыновей, забыл, где находится и кто он такой, выпил слишком много и, распахнув на груди рубашку и выкрикивая слова песенки «Давай влюбимся», продемонстрировал собравшимся тонкое искусство музыкального владения мускулами. Воцарилась тишина, замолчал даже рассказывавший непристойности писатель, и когда сэр Дарий Ксеркс Кама закончил представление своим «Mens sana in corpore sano», он, даже будучи вдрызг пьяным, понял: то, что было допустимо на мальчишнике, в кругу кидающихся хлебными шариками, мочившихся с шуточками выпускников Итона-и-Оксфорда и вольных каменщиков на закате британского правления, — на этот раз, в более радикально настроенном и неоднородном обществе, сделало его всеобщим посмешищем. Затянувшееся молчание нарушили лишь несколько сдавленных смешков и откровенное радостное фырканье. Затем, громко и отчетливо, прозвучал голос Ауроры Зогойби, этой чертовой художницы с языком острым как бритва, и поразил его в самое сердце.
— Дариуш, милый, сколько ни навешивайте ваши латинские ярлычки, — лениво проговорила она, — большинство присутствующих склоняется к тому, что это ваше corpore совершенно буйно insano, как, вполне вероятно, и вы сами, сэр Камазавр.
Сэр Дарий никогда больше не встречал Аурору Зогойби. Они жили в огромном городе, метрополии множества сюжетов, на миг пересекавшихся, чтобы разойтись навсегда, каждый навстречу своей судьбе; в этом скопище историй, сквозь которое нам всем приходилось пробиваться, толкаясь и работая локтями, иногда — чтобы выбраться наружу. В Бомбее сюжеты толпились на улицах, вы перешагивали через их спящие очертания в переулках или на порогах аптек, они гроздьями свисали с местных поездов и находили свой конец, выпадая из переполненных автобусов или под колесами тогда еще мчавшихся по городу трамваев. Художница Аурора очень скоро забыла пьяного адвоката и никогда больше не вспоминала о нем, но сэр Дарий унес ее слова в могилу, как пронзившее грудь копье.
Он принял важное решение. Хоми Катрак и его хваленое будущее не могут ничего ему дать. Они для него больше не существуют. Он оказался всего лишь клоуном, динозавром, вымирающим видом. Что-то громадное вот-вот должно было опрокинуть его мир, и поднятое этим переворотом облако пыли навсегда скроет подобных ему. Очень хорошо. Пусть так. Оставшиеся дни он будет скорбеть об ошибках прогресса и нежелании молодежи усвоить уроки прошлого. Он станет наводить ужас, как когда-то огромные ящерицы наводили ужас на всю землю, пока ее не скрыла долгая ночь.
Он рожден был, чтоб вести за собой людей, но оказался в историческом тупике, лишенным последователей. Он вел назад — туда, куда никто за ним не шел. Любящий отец, он заслужил ненависть всех своих сыновей бесконечными лицемерными разглагольствованиями, критикой, язвящей их все дни их юности, пока они, как пловцы, беспомощно барахтались в омуте его разочарования, пытаясь схватить глоток воздуха и ежеминутно боясь пойти на дно.
И Ормус Кама, сумевший в большей, чем братья, степени освободиться от нависавшей над ними отцовской тени, был более всех его сыном — единственным, кто втайне знал за собой унаследованную от отца склонность к эксгибиционизму, не говоря уж о готовности, с какой его мускулы отзывались на дешевые мелодии, заставлявшие их подергиваться и исполнять бибоп.
Моя мать, миссис Амир Мерчант, верно угадала проблему, с которой юному Ормусу суждено было столкнуться в будущем. Все остальные придавали значение несчастному случаю с Вайрусом, склонности Сайруса к убийству, мистической отстраненности леди Спенты и деградации сэра Дария; одна Амир сумела увидеть главное. «Близнец этого мальчика не Сайрус и не Вайрус, — заметила она. — Несчастье, которое определило его судьбу, случилось не на крикетном поле, а в утробе матери, еще до его рождения». На протяжении многих лет после того, как мы с Ормусом неожиданно подружились несмотря на разницу в десять лет, моя мать возвращалась к этой теме. «Он родился в тени своего мертвого брата, — говорила она, досадливо качая головой. — Ему никогда не избавиться от этого. Как бы далеко он ни убегал, тень умершего будет преследовать его по пятам. Пусть он хоть сто один раз обежит землю. Его судьба была решена до того, как он ступил на свою дорогу».
Таковы были причины, оторвавшие Ормуса Каму от привычных семейных уз. Тех уз, что душат нас; тех, что мы зовем любовью. Из-за того, что эти узы ослабли, он стал, испытав всю связанную с этим боль, свободен.
Но мы стремимся к любви, не к свободе. Кому повезло больше? Тому, кто любим, кто получил то, чего жаждал больше всего на свете, и теперь живет в вечном страхе утраты, или свободному человеку с его незваной свободой, нагому и одинокому между плененными армиями земли?