нью-йоркской индийской общины. Когда Богине Ma задают вопросы о ее критиках, она за словом в карман не лезет. «Мой путь — истинно индийский путь, — отвечает она с непоколебимой уверенностью. — А у этих людей, изменивших своей религии и давно покинувших родину, гораздо лучше получается торговать всякой мелочью и глотать разные блестящие экзотические предметы».
(Богиня Ma уже знакома с законами кругооборота. Возьмите самое худшее из того, что о вас говорят, и обвините говорящих в том же самом грехе, будьте красивее и ласковее к прессе, чем они, и, подобно буре, вы сметете всё на своем пути.)
Когда я пишу эти строки, я думаю о Дарии Каме. Я думаю об Уильяме Месволде. Я вспоминаю их попытки навести мосты между мифологиями Востока и Запада. Я вспоминаю о часах, проведенных мною в библиотеке Дария, о завораживающем воздействии его собрания древних сказаний. Любопытно, как бы отнеслись эти пожилые джентльмены, с их любовью к учености и отсутствием всякого интереса к трюкачеству, к Богине Ma и ее бесстыдным претензиям на роль межкультурного божества, к ее наглым поползновениям использовать мертвую Вину и столь широкий отклик на ее трагическую смерть. Нью-Йорк, куда едут за масштабностью, не обращает никакого внимания на навязчивую тактику Богини Ma, — наоборот, это даже вызывает восхищение и умножает число ее последователей. О заметном увеличении посетителей сообщают и танцевальные клубы города. Молодежь Манхэттена следует совету крошечной Терпсихоры-провидицы.
Шетти одинаково презирает и красивую амбициозную Богиню Ma, и ее последователей. По мнению привратника, которое он высказывает в довольно сильных выражениях, тот факт, что Ормус Кама дважды в неделю спускается к ней, на три этажа ниже, только доказывает, что тот совсем пропал.
Хуже того, Ормус явно старается отыскать Вину в каждой кроличьей норе. Шетти утверждает, что рок-бог теперь всерьез употребляет самые разные наркотики, пытаясь следовать за женой по отмеченным кокаином тропам, читая подаваемые ею дымовые сигналы, чувствуя ее иглу в своих венах. Всем заправляют Сингхи: бизнесом, гонорарами, женщинами, наркотиками. Они окружили его кольцом такой яростной преданности, что теперь приблизиться к нему еще труднее, чем раньше. Вполне возможно, что верная свита, готовая исполнить каждый его каприз, удовлетворить любую потребность, сделать всё, чтобы хоть на какое-то мгновение смягчить боль непоправимой утраты, на самом деле убивает его своей любовью.
— Это путь труса, — говорит мне Шетти, и меня удивляет неожиданная жесткость его слов. — Если он так сильно хочет быть с моей бедной девочкой, почему бы просто по-мужски не выстрелить себе в рот. Да- а. Почему бы просто не снести себе башку к чертовой матери. Тогда уже ничто не разлучит их.
— Веселым ты мне нравился больше, — говорю я ему. — Ты был отличным парнем, когда философски воспринимал жизнь.
— То же самое относится и к тебе, — сказал он мне, уходя. — Не думай, что ты единственный сукин сын, который помнит, когда это было.
Привратник Шетти, сам того не ведая, повторяет мысли Платона. Вот что у великого философа говорит о любви Федр в первой речи «Пира»:
Преследование любви за гранью смерти — жестоко и безрадостно. Я сужу Ормуса менее сурово, чем это сделал бы Федр Платона, или тот, другой, гораздо менее знаменитый мыслитель, его личный привратник и отец его умершей жены. Я знаю, через что ему придется пройти, потому что тоже побывал в этом тоннеле. Я все еще там.
Вот Ормус: не способный работать, поддавшийся Вининым слабостям — алкоголь, наркотики, — надеющийся найти ее в ее недостатках, сделавший их своими грехами. А это — его вызванные с помощью химии видения Вины в разных обличьях. Вот она в тысячах лиц женщин, в которых он искал ее после ее бегства из Бомбея, и в тысячах лиц женщин, от которых он отказался ради нее за десять лет его монашеской жизни. Теперь все они — Вина.
Вот она — она сама. Он смотрит на нее и чувствует, как превращается в камень.
По мере того как феномен Вины раздувается и растет, он понимает, что теряет связь с правдой о ней; его Вина ускользает навсегда, умирает второй раз. Землетрясение уже забрало ее, но после землетрясения идет приливная волна, погребая Вину под цунами ее многочисленных обличий.
По мере того как она становится всем для всех людей, она становится ничем для него — ничем из того, что он знает или любит. И его мучает еще более страшная мысль: возможно ли, что, опускаясь все глубже в пропасть, скрываясь под лавиной версий, входя в залы подземного мира, чтобы занять свое место на мрачном троне, — возможно ли, что она забывает его?
Эвридика Рильке, войдя в царство мертвых, быстро забывает свет. Темнота застилает ей глаза, сердце. Когда Гермес упоминает об Орфее, реакция этой Эвридики ужасна:
Имя Эвридика означает «правительница широт». Впервые в мифе об Орфее это имя встречается в первом веке до нашей эры. Из чего можно сделать вывод, что это более позднее включение в архаическое повествование. В третьем веке до нашей эры она звалась Агриопой, «свирепой хранительницей». Это также одно из имен богини колдовства Гекаты и самой «правящей широтами» владычицы царства мертвых Персефоны.
Все это влечет за собой лавину вопросов: не явилась ли Эвридика, о происхождении которой мы знаем очень мало, а по официальной версии она была покровительницей деревьев, дриадой, — так вот, не явилась ли она из царства мертвых, чтобы покорить сердце Орфея? Не была ли она воплощением самой властительницы тьмы, жаждущей любви в мире света, наверху? И когда земля поглотила ее, не было ли это просто возвращением домой?
Не является ли неспособность Орфея спасти ее знаком неминуемой судьбы самой любви (она умирает); или бессилия искусства (оно не может вернуть из мира мертвых); или трусости, по Платону (Орфей не умер, чтобы быть рядом с нею, он не Ромео); или черствости так называемых богов (любящие не способны тронуть их сердца).
Или — что всего поразительнее — это следствие истинной сущности Эвридики, ее темной стороны, ее принадлежности ночи? А Гайомарт, мертвый близнец Ормуса, его собственное ночное «я», его Другой: не он ли ее настоящий муж, не он ли сидит рядом с нею на обсидиановом троне?
Вот мой ответ. В неотступных раздумьях о смерти мы можем начать слышать мертвых, их шепот о том, как они жили. Аид, Персефона — все это, по моему мнению, сфера речевых образов. Но скрытое «я» Вины при жизни не было метафорой. Человеком, с которым она пряталась, был я. Ту себя, которую она скрывала от мужа, она раскрывала передо мною. Забудь о Гайомарте; Другим рядом с нею, во плоти и крови, был я. Я был ее другой любовью.
Может быть, это именно то, в чем Ормус не может себе признаться: что та, неизвестная ему Вина, никак не связана с ее смертью и с жизнью после жизни. На самом-то деле для него невыносима тайна ее земных часов. Ее ночей на поверхности земли.
Эта та загадка, которую я могу решить для него, но не стану этого делать. Я мог бы сказать:
Я не могу сказать ему этого, потому что тоже потерял ее, и теперь мы горим в одном пламени. О Ормус, брат мой, мое «я». Когда ты кричишь, крик вырывается из моего горла. Когда я плачу, слезы текут из твоих глаз. Я не причиню тебе еще большей боли.