—
— Да, припоминаю, — говорю я. (Что я на самом деле припоминаю, так это Вину в моей постели, Вину посреди одного из ее вечных монологов, ее ормусиад, рассказывающую мне о первой встрече Ормуса с Маллом Стэндишем на борту лондонского самолета.)
— Тогда приходи завтра снова, Рай, — поцеловав меня, говорит Мира Челано. — Приходи не как гонец, а говорить от своего имени.
К тому времени, когда я веду ее к Ормусу, мне уже известны некоторые ее тайны, а ей — все мои. Она лежит в моих объятиях — или я в ее, — я подолгу увлечен ее губами (продолжительность этого занятия на самом-то деле зависит от того, спит Тара или нет, а время ее сна — величина не постоянная). Я обнаруживаю, что рассказываю ей всё о Вине, так же, как Вина когда-то рассказывала мне об Ормусе. Мы повторяем в себе недостатки тех, кого любим. А еще я фотографирую Миру, изучая ее через циклопический глаз фотоаппарата, а она отдается камере с шокирующей меня открытостью и свободой. В беседе, однако, она лаконична и осторожна. Очень быстро я понимаю, что должен быть предельно внимательным, потому что она отказывается повторять уже сказанное ею. Когда я забываю какую-нибудь подробность ее биографии, она смотрит на меня широко раскрытыми глазами, как на предателя:
Она сразу же сообщает мне, что ее интересует только наименее часто встречающийся вид отношений между мужчинами и женщинами: полная и абсолютная верность. Всё или ничего, сразу, все сердце, без остатка, — или забудь об этом. Это то, что она готова дать, и если я не могу ответить ей тем же, если я не готов к таким отношениям, тогда пока, всего хорошего, было приятно познакомиться, никаких горьких чувств, прощай. Ее дочь, говорит она, заслуживает хоть какого-то постоянства в жизни, а не вереницу сомнительных типов, по очереди проходящих через спальню ее матери; так же, как и она сама, добавляет Мира.
В этом она совершенно не похожа на Вину, тут она — ее полная противоположность.
Чем больше я ее узна
Мира тоже потеряла любимого. У нее тоже в голове живет призрак, хотя она и очень старается не выказывать свою тоску и скорбь. Отец Тары, Луис Хайнрих, покончил с собой, выстрелив себе в голову, но умер только через три дня: «Даже это испортил», — резко замечает Вина, вновь демонстрируя некую развязность. Луис тоже был музыкантом, мятущаяся душа, солист гранж-группы под названием «Уолл- стрит», выступавшей на Восточном побережье. Нью-Йорк, попавший под влияние Сиэтла: как меняются времена. Старое представление о периферии и центре, о музыке как билете из глуши к ярким огням, похоже, изжило себя. Луис многие годы был уличным музыкантом, он поздно начал, но именно успех стал для него фатальным — признание в «Саундгартене», первая пластинка и так далее. По мере приближения даты выхода его альбома он все чаще заговаривал о самоубийстве.
— Я уже сказала тебе, что нам нравилось оружие, — рассказывала она, — у нас было пять или шесть пистолетов, ружья, он содержал их в порядке. Когда начались эти разговоры о смерти, я попросила кое-кого забрать все это, но потом кто-то из его старых приятелей принес ему другой пистолет — пойди найди! И через пару дней он это сделал, застрелился прямо в холле звукозаписывающей компании, так что, думаю, он доказал то, что хотел, что бы это ни было.
Я кое-что вспоминаю по этому поводу. Об этом случае тогда писали некоторые газеты. Она показывает мне его фотографию, и я понимаю, что встречался с ним. В то время уличная группа называлась «Молл», и мне понятно, почему они изменили название, почему перевернули вверх ногами первую букву «М»[356]. Я помню его красные глаза и жалкую козлиную бороденку, помню, как он играл на гибридном инструменте гиситаре, как он выкрикивал оскорбления в адрес привратника Шетти и был изгнан им из Родопы-билдинг. Когда мы станем знаменитыми, я хочу сказать, когда мы станем очень знаменитыми, я вернусь сюда и, мать твою, куплю этот гребаный дом.
— Что? — спрашивает Мира.
— Нет, ничего, — отвечаю я. — Просто я слышал о его смерти, но не знал о тебе и о нем, не знал, что он отец Тары. Значит, ее зовут Тара Хайнрих?
— Нет, — огрызается она, в гневе сжав губы так, что они побелели. — Ее зовут Тара Челано, и, черт возьми, не забывай об этом, я имею в виду — к черту эту змею Луиса, понял? Этого труса и его латино- тевтонское имя. Он теперь в клубе идиотов вместе с Дел Шеннон, Грэмом Парсонсом, Джонни Эйсом и Поющей Монашкой. Я теперь — единственный родитель.
После его смерти она ненадолго пустилась во все тяжкие, перепробовала все существующие наркотики, один раз ей даже промывали желудок.
— Так что я знаю, что чувствует Ормус, — говорит она, — я была там; чуть было там и не осталась. В машине «скорой помощи» два медика играли в злого доктора и доброго, один говорил:
После промывания желудка она обнаружила, что беременна. А потом от нее отказался отец, и так далее; это был тройной удар. Но на этот раз, вместо того чтобы сломаться, она взялась за работу.
— Ты меня не видел, когда я была Беременной Виной. — Она вдруг начинает дико хохотать. — Мать твою, это было круто.
Она не очень-то хотела рассказывать о своей семье. Я получил основную информацию, и тема была закрыта. Я помню, как долго умалчивала Вина о ее несчастливых детских годах в Чикабуме, и мне хочется сказать Мире: «Дорогая, ты даже не представляешь себе, как ты похожа на Вину», — но интуиция подсказывает мне, что ей это не понравится. С тех пор как мы начали спать вместе, для нее стало очень важно, чтобы у меня не возникало никаких ассоциаций с ее предшественницей. Она перечисляет все, что любила Вина и что она сама терпеть не может.
Однажды Мира заговорила о духовной музыке. Похоже, несмотря на то что предки ее отца были из Ассизи, не все они были столь миролюбивы, как святой Франциск Ассизский. Томмазо ди Челано, основатель рода (умер в 1255 году), по словам Миры, был первым биографом святого Франциска, он же сочинил один из величайших гимнов апокалипсиса — «Dies irae»[357].
— Это вовсе не о любви и мире, не о животных и птичках, не так ли? — говорю я. — Туда, где разлад, мы привнесем гармонию — таков был подход святого Франциска, если я правильно помню, но этого Томмазо