— Видите, юный господин, вам придется выбирать. Кому из нас вы отдадите свой подарок?
Это нетрудно, хотелось мне сказать, ведь это дар моего сердца. Но Пилу, и особенно Голматол, не сводили с меня глаз, жадно ожидая моего решения. Я бросил взгляд на своих родителей и понял, что они не помогут мне сделать выбор, которому суждено было повлиять на их жизнь в неменьшей степени, чем на мою собственную. Тогда я не знал (хотя мог бы догадаться), что высокая девочка — не сестра двум младшим, что в окружении Пилу она играет роль скорее Золушки, чем Елены, или причудливо совмещает эти роли, будучи своего рода Золушкой Троянской. Но даже если б я об этом знал, это ничего бы не изменило: несмотря на мою немоту, мое сердце говорило громко и ясно. Молча я протянул яблоко своей любимой, которая с легким кивком, не слишком милостиво приняла его и тут же откусила приличный кусок.
Так случилось, что мое безразличие к чарам Халвы и Расгуллы, этих маленьких обладательниц часто мигающих неискренних глазок, было добавлено Дудхвалой к ненамеренному оскорблению, прозвучавшему из уст моей матери. Слово
— Мальчик!
Теперь, когда Рубикон был перейден, Пилу неожиданно расслабился. Он больше не выглядел человеком, которого переполняют проклятия; он даже перестал потеть. Что до меня, то я начал чувствовать укусы насекомых. День клонился к вечеру, и голодные летучие орды появились в виде маленьких тучек, покинув свой воздушный дортуар. Когда я подошел к Пилу, он величественно покоился на
— Изволь твое имя, пошалуйста.
Я сказал, как меня зовут.
— Умид, — повторил он. — Надешта. Это хорошо. У всех людей должна быть надешта, даже если их положение безнадешно. — Он погрузился в долгое размышление, пережевывая кусочек сушеной
Я открыл было рот, но он знаком велел мне закрыть его.
— Видно, но не слышно. Держи рот на замке, не прогадаешь. — Он принялся за манго. — Перейти в другую веру, — задумчиво продолжал он, — это как отключить себя от сети. Бросить свою ношу. Раз человек бросил ношу своей судьбы как последний трус, он отрезал себя от истории своей расы. Выдернул вилку из розетки — раз — и тостер не работает, так — нет? Что есть шизень, мальчик? Я тебе скажу. Шизень — это не просто волосок с головы Бога, так — нет? Шизень это цикл. В этой несчастной шизни мы платим за грехи прошлой и получаем вознаграштение, если хорошо себя вели. Вероотступник — как постоялец в отеле, который не хочет платить по счету. Соответственно он не может получать прибыль, если в счете будет ошибка в его пользу.
Хотя уловить смысл философии Пилу, со всей этой смесью поездов, тостеров, циклов и отелей, было нелегко, я понял главное: он оскорблял моего отца и отцовскую (мусульманскую) ветвь моей семьи и, соответственно, меня самого. Теперь, когда я уже взрослым человеком вижу эту сцену глазами себя девятилетнего, я начинаю понимать и другие вещи: классовые различия, например оттенок снобизма в поведении моей матери, которую раздражала вульгарность Пилу, и конечно же межобщинные разногласия. То, что издавна разделяло индуистов и мусульман. Мои родители одарили меня иммунитетом к религии; мне не приходило в голову спрашивать окружавших меня людей, каким богам они поклоняются. Я полагал, что их, как и моих родителей, не интересуют боги и что это «нормально». Вы можете возразить, что такой дар был на самом деле отравленной чашей, — что ж, пускай, я бы с радостью выпил ее снова.
Несмотря на безбожие моих родителей, пропасть, разделившая когда-то семью, так и не сомкнулась. Она была столь глубока, что две ветви этой семьи — перешедшая в новую веру и оставшаяся в лоне старой — не поддерживали отношений. В девятилетнем возрасте я даже не подозревал о существовании Дудхвала, и я уверен, что Халва и Расгулла также пребывали в полном неведении относительно их дальнего родственника Умида Мерчанта. Что же касается высокой девочки, королевы в купальном костюме, которая грызла мое яблоко, — я решительно не мог понять, какое она ко всему этому имеет отношение.
— Умид, — позвала меня мать, и по ее голосу понятно было, что она сердится, — сейчас же вернись!
— Иди, маленький надешта, — отпустил меня Пилу. Он начал лениво катать игральные кости по ковру. — Только хотел бы я знать, что из тебя выйдет, когда ты станешь большой надешта.
У меня сомнений на этот счет не было.
—
— Вот как, — сказал он. — Тогда ты должен знать, что фотография может быть фальшивая. Сфотографируй меня сейчас, а? Что ты увидишь? Только большого сахиба, который много о себе думает. Но это подлая ложь. Я — человек из народа, Надешта. Простой малый, и потому что я привык трудиться, я умею отдыхать. Сейчас я отдыхаю. А вот ты, Надешта, и твои мама-папа, вы очень много о себе думаете. Слишком много. — Он помедлил. — Я так считаю, мы воевали в прошлом, в другой шизни. Сегодня мы не будем драться. Но придет день, и мы обязательно встретимся.
— Умид!
— Передай своей почтенной матери, — пробормотал Пилу Дудхвала, и улыбка сошла с его губ, — что это здание из песка, похожее на
Внутренним взором я вижу себя девятилетнего — как я покидаю вражеский стан и возвращаюсь к своим. Но теперь я вижу и то, что было недоступно тогда моему пониманию: как власть, подобно жаре, медленно перетекает из мира моей рассерженной матери в мир Пилу, нового хозяина жизни. Это не фантазия — это ретроспективный взгляд. Он ненавидел нас; и со временем ему предстояло унаследовать если не весь мир, то наш уж точно.
— Ненавижу Индию, — яростно заявила моя королева в купальном костюме, когда я с ней поравнялся. — Ненавижу здесь всё. Ненавижу жару, а здесь всегда жарко, даже в дождь, а я терпеть не могу дождь. Ненавижу здешнюю еду, а воду здесь вообще нельзя пить. Ненавижу бедняков, а они повсюду. Ненавижу богачей, эти ублюдки так довольны собой. Ненавижу толчею, а от нее некуда деться. Ненавижу людей, которые все время орут, носят пурпурную одежду, задают слишком много вопросов и тобой командуют. Ненавижу грязь, ненавижу вонь, а особенно ненавижу приседать в уборной. Ненавижу деньги, на которые ничего не купишь, ненавижу магазины, в которых нечего покупать. Ненавижу кино. Ненавижу танцы. Ненавижу языки, на которых тут говорят, потому что это не английский. Ненавижу английский, потому что это ломаный английский. Ненавижу машины, кроме американских, и американские тоже, потому что они все десятилетней давности. Ненавижу школы, потому что это настоящие тюрьмы, ненавижу каникулы, потому что даже тогда нельзя делать что хочешь. Ненавижу стариков, ненавижу детей. Ненавижу радио, а телевизоров здесь нет. А больше всего я ненавижу всех этих чертовых богов.
Это необычное заявление сделано было монотонным голосом уставшего от жизни человека, а ее взгляд был прикован к горизонту. Я не знал, что ответить, да ответ, похоже, и не требовался. Тогда я не понимал ее ярости и был глубоко ею потрясен. Неужели в такую вот девочку я безнадежно влюбился?
— Яблоки я тоже ненавижу, — добавила она, раня меня в самое сердце. (Но мое она все-таки съела, я видел.)