Капуста прервал чтение, положил тетрадь на стол. Взяло сомнение: нужно ли все это записывать? Надобно ли доверять даже бумаге такое? Стал читать дальше:
«Третьего дня гетман был гневен. Кричал на генерального писаря Выговского и на полковника Матвея Гладкого, а почему – не знаю доподлинно, ибо был в смежной горнице и слов, кроме таких, что на бумаге написать не осмеливаюсь, не слыхал».
Капуста неодобрительно покачал головой. Повел плечами.
«А после, когда я вошел, гетман стоял спиной к дверям, посмотрел на меня сначала недобро, а потом улыбнулся и спросил: „Сколько тебе лет?“ И я ответил: „Двадцать“, – и гетман сказал, что завидует мне, хотел бы иметь мои лета, а еще спросил, есть ли у меня мать и отец, а когда узнал, что ни матери, ни отца нет и что они убиты татарами в Броварах еще в году божьем 1642, сочувственно сказал: „Служи хорошо, сын, и буду я тебе за отца“, – и я гетману руку хотел поцеловать, но он не дал руки для целования, только хлопнул меня по плечу, и рука у гетмана тяжелая, ибо еще и теперь, когда записываю это, – а уже два дня минуло, – плечо у меня весьма болит. Тогда я осмелился, сказал гетману, что хочу записывать день за днем все подвиги его, что если все это складно и хорошо запишу, то, может, Киево-Могилянская академия записки мои напечатает... А гетман на ту мою просьбу ответил не сразу. Подумал и лишь тогда милостиво согласился, только сказал: „Пиши все, что видишь, а подвигов у меня нет, все это подвиги людей моих, казаков, и тех, кто казаками стали“, – и я это обещал гетману».
Капуста перевернул страницу:
«Вчера днем ездил с пани гетмановой в лавку к приезжему греку. Оный грек торговал в рундуке Гармаша, и когда пани гетманова подходила к дверям, Гармаш выбежал на крыльцо, и под руки пани гетманову проводил, и грек поставил перед пани гетмановой склянки и стеклянные коробочки с благовониями, и так запахло, точно насыпали горы миндаля и роз. И пани гетманова велела мне все эти благовония бережно уложить в мешок, а еще дал Гармаш много локтей розового шелка и столько же локтей бархата, и все то взял в руки казак Свирид и отнес в карету. И пани гетманова села в карету, казак Свирид рядом с кучером, а я – на маленькой скамеечке в ногах, и пани гетманова велела ехать к Тясмину, но туда не проехали, ибо весьма великий снег был, а до того ночью метель, и дорогу замело, и проехать можно было только в санях, и на то пани гетманова разгневалась и приказала возвращаться домой, и мы поехали, а там уже ждал гетман, и когда я поставил на полку склянки и коробочки, то гетман и гетманша были в другой комнате, и, выходя, видел я сквозь отворенную дверь, что она сидела на коленях у гетмана, обнимая его за шею, и подумал я, что она больше годится ему в дочери, но это не моего ума дело...».
– И верно, не твоего ума дело, – пробормотал Капуста.
Послышались шаги. Он закрыл тетрадь, положил в ящик стола. Федор Свечка вошел в горницу. В замешательстве остановился на пороге.
– Входи, не съем, – сказал Капуста.
Свечка робко отошел от порога и сел осторожно на краешек скамьи, точно это было очень опасное дело.
– Читал я, – кивнул Капуста в сторону стола.
Свечка побледнел. Что было сказать?
– Пишешь все, а все ли надо записывать? Ты подумай: нужно ли? Знаю, дозволил тебе гетман, а прочитав, доволен ли будет? Ты помысли, не спеши.
А так, что ж, складно выходит... Но ты больше о ратных делах пиши, о подвигах людей достойных, про обиды, кои нашему народу чинят паны, шляхта, о разорении края нашего... Помысли... И вот что... комнату запирать надо, и тетрадь прятать хорошо, и беречь ее старательно.
Больше ничего не сказал. Вышел. Федор Свечка остался один. Мучило сомнение: «Может, в самом деле, все это и не стоит записывать?»
Хотелось утешить себя тем, что если написанное им будет пригодно, то (он видел уже это взволнованным воображением своим) где-нибудь в хате, вечером, при огне, будут читать строки, написанные им, и узнают, что делалось на земле украинской и что гетман, и старшина, и казаки содеяли, какая война лютая была... А про войну и подвиги он еще напишет! Не далее как вчера говорил гетман с Капустой: быть войне. Тогда он поедет вместе с гетманом и будет жить с ним в одном шатре. Доведется и самому взять саблю в руки. Так размышлял Федор Свечка, полный тревожных дум...
Глава 8
В марте на Украине днепровские ветры пахнут весною, а тут, в Москве, еще прочно держится зима. Беснуются метели, северный ветер лютует, сечет лицо.
От Лубянки до Кремля, мимо боярских подворий, мимо домов за высокими тынами, мимо множества торгового и ратного народа, объезжая площадь, на которой крики разносчиков смешивались с зазываниями сидельцев из купеческих лавок, – ехал Силуян Мужиловский на санях посольского приказа в Кремль.
По правую руку сидел дьяк Алмаз Иванов, рассказывал:
– В Москве людей, сам видишь, превеликое множество. Едут со всего царства денно и нощно. Кто по торговым делам, кто по приказным, а кто с жалобами да челобитными... Заморских гостей по красным дворам немало.
Купцы с товарами из далеких краев и царств прибывают, и с ними хлопот немало.
Силуян Мужиловский внимательно слушал дьяка, с любопытством оглядывался по сторонам. Стольный город великого царства Московского вызывал теплые, идущие от самого сердца чувства. Думалось: вот бы сообща учинить поход на врага! Чуть с языка не сорвалось это. Сдержался – не в санях говорить об этом надо, для того и едет в посольский приказ. Уж ему известно: патриарх иерусалимский Паисий беседовал с глазу на глаз с царем Алексеем Михайловичем. Теперь, едучи в посольский приказ, горел нетерпением. Недавно еще гонец прибыл от гетмана: вершить дело надо побыстрее и успешно. Плохо, если так не выйдет.
Алмаз Иванов косил на Мужиловского зорким глазом. В лицо послу бил резкий ветер, с серого неба сеялся сухой снег. Впереди посольских саней скакало двое стрельцов, расчищали дорогу. Зазевавшихся угощали нагайками.
Удары падали на людей в убогой, ветхой одеже. Через Спасские ворота, минуя Лобное место и храм Василия Блаженного, сани легко проскользнули в Кремль.
...В большой думной палате посольского приказа жарко натоплено.
Молчаливый подъячий, в длинном мышиного цвета кафтане, снимает шубу с посольского плеча, принимает высокую смушковую шапку. Силуян Мужиловский вытирает платком усы, чисто выбритые щеки, багровые от мороза. Ларион Лопухин, потирая руки, идет навстречу. Алмаз Иванов стоит сбоку, несколько позади, – хоть посол гетмана не королевский или царский посол, но Алмаз Иванов строго придерживается установленной церемонии.
Садятся в кресла с высокими спинками. Подъячие разворачивают пергаментные списки.
Чуть поодаль, на скамье под стеной, обитой красным бархатом, – дьяки.
За окнами посольского приказа метет снег.
Ларион Лопухин, потирая руки, улыбается одними губами, а в глазах холодок.
Силуян Мужиловский начинает издалека. Говорено уже об этом позавчера, но напомнить и сегодня не мешает. Вот он и напоминает. Гетман бьет челом от имени всего Войска Запорожского и всея Украины, и если его величество не возьмет под благодетельную руку Украину и Войско Запорожское, то война будет лютая, жестокая и неведомо даже, сколько людей православных погибнет.
Ларион Лопухин понимает – послать немедля ратных людей, полки стрелецкие на юг, в города и села украинские, вместе с гетманом освободить Смоленск и всю Белую Русь, чтобы никому не повадно было на землю русскую оружно ходить или какую-нибудь обиду и вред народу чинить... Все это мысли добрые и утешные. Вчера уже говорено об этом в посольском приказе. Будто ничего нет легче – выступить в поход. А как ворочаться, если конфузия?
Гетман украинский стремится под высокую царскую руку. Оба народа одной веры, братья по крови,