– Утро доброе работнику производительной сферы, – ответил Дима.
– А чего это у тебя шум был под утро, часов в пять? Я аж проснулась, думала – воры лезут.
– Воры и были, Родена украсть хотели, решили, что подлинный. Я с ними с тремя воевал, изранен.
– Не завидую ворам. От разъяренного художника не уйти.
– Они и не ушли. В комнате трупы штабелем.
– Завтракать будешь? Хотя уж обед на носу, первый час…
Дима глянул на часы – было семнадцать минут первого. По стеклу мышиной шерстинкой змеилась свежая трещинка.
– Если позволите, чайку глотну.
– Позволю.
Он наспех глотнул. Потом бросился на улицу, к телефону.
Сердце полетело куда-то в сторону, выбитое из груди знакомым «Да-э?»
– Здравствуй, – позвал он.
– А, привет! Вернулся?
Он перевел дух.
– Да, вчера вечером. Звонил тебе, но не застал.
– Погоди, вчера вечером? А, вспомнила.
Сердце вернулось. Колотилось в душном мраке. Целая Вселенная жила в пустоте, сминаясь в раскаленный сверхплотный клубок и вновь разлетаясь бесчисленными мирами…
– Как покайфовала?
– А, ерунда. Мыкались по золотому кольцу – обрыдло-о…
– Давно приехала?
– В прошлую среду. А как ты? Чего натворил?
– Одну штуку хитрую…
– И только-то? – Она усмехнулась. Всегда-то Она усмехалась. – Для тебя это маловато… Чем же она хитра?
О чем мы говорим, с отчаянием думал Дима, о чем? Звать же Ее надо! Скорее! Хочу видеть Тебя!
– А вот на первый взгляд просто, знаешь ли, пляж, солнышко светит, бежит мужик в трусиках…
– Надо же! У тебя дар художественного предвидения прорезался. Я вот завтра тоже буду на пляжу возлежать.
Дима облизнул губы.
– На каком пляжу? – хрипловато спросил он.
– На Мисхорском. Это в Крыму, слыхал?
– Живут же люди, – проговорил он после паузы. – Золотое кольцо, потом сразу – Крым… Когда едешь?
– Лечу, Дымок, лечу. Так что ты очень удачно меня застал.
– Я везучий. Одна?
– Нет, естественно. С Киркой и ейным брательником. Как и намеревались.
– Когда намеревались?
– Весной… Ты что, не слышал эту эпопею?
– Ясное дело, не слышал.
– Я уж всем, кажется, излагала. Как это ты ухитряешься все пропускать мимо ушей?
Она начала рассказывать. Он слушал, угукая или похохатывая где надо. Все было как всегда. Он только откинулся на стенку кабины, чтобы обмякшие ноги не посадили его на пыльный пол.
– Ты чего, мешком побитый? – спросила Она в заключение, все-таки что-то учуяв.
– Разве? По мне так я очень веселый. И страшно рад тебя слышать.
Он не мог бросить трубку и уйти. Казалось, это розыгрыш. Ведь в ящике стола светятся два билета. Сейчас все разъяснится.
– Так мы что – не увидимся? – небрежно спросил он.
– Знаешь, Дымок – не выгорает. Через час – такси. Кирка с Лехой заедут – и прямо в Пулково. А у меня еще и чемодан недособран.
– Может, в порт проводить?
– Ой, не люблю я этого… Чего там, в очередях-то? Регистрация барахла, потом извольте в накопитель…
– Да, действительно. Ну, извини. Счастливо.
– Творческих успехов. Не сачкуй. Вернусь – проконтролирую.
Дима выкарабкался из кабины. Его покачивало, голова кружилась. Я же хотел сказать… сразу сказать… что? Он так и не мог понять, что он хотел сразу сказать.
Солнца не было. Чадный воздух нависал над городом, над водой, баюкающей окурки, обрывки бумаг, радужные пятна бензина и мазута. Над угловатыми домами, искромсавшими плоское, медленно дымящееся небо. В это небо скоро поднимется самолет.
По заплеванным ступеням Дима спустился к воде. Сел. Погрузил ладонь, вынул. По ладони стекали маслянистые капли и срывались, сначала быстро, потом реже. Перестали. Ладонь осталась жирной, в потеках.
В голове не укладывалось. Ведь он же спешил, он приехал.
Он все сделал.
Он верил!
Он не верил Шуту, не верил Еве, не верил Вике, не верил напарнику. Никому из тех, кто не верит, он не верил. Он верил лишь Ей – Той, к которой спешил.
А Она оказалась с ними заодно.
Раньше Она была ни с кем, сама по себе, и хвасталась этим. Верно. Ей и теперь кажется, что Она сама по себе. Ни с кем.
Не с ним.
Он ударил кулаками о твердые ступени. Стало больно.
Он поднялся, отряхнул брюки. На них остались от рук жирные пятна. Вяло усмехнулся: всегда так. От одного чистишься, другим мажешься.
Я-то знал, что в Ее поведении, в общем, не было злого умысла, не было намеренного издевательства. Она просто давным-давно забыла о том разговоре: две фразы – одна Димина, одна Ее – которые Дима вспоминал тысячекратно, вертя и так, и этак, вникая душой в каждое слово, в каждую интонацию, для Нее ничего не значили, потому что Дима для Нее ничего не значил. Она не была увлечена им ничуть. Она, конечно, все равно не поехала бы с ним вдвоем никуда, повторяй он хоть каждый день свой призыв – но он не повторял, и приглашение улетучилось из Ее памяти уже дня через три, выпаренное более актуальными переживаниями и заботами. А сейчас Она говорила с ним намеренно небрежно, потому что Ей казалось, он слишком много мнит о себе: и как художник, и как Ее приятель. Раз в месяц позвонит и сам обижается, что его не ждут с распростертыми объятиями… То, что он обиделся, Она почувствовала, конечно; но объяснила, поскольку не помнила о приглашении, эту его обиду Своим пренебрежительным отзывом о какой-то там его картине, про мужика на пляже – подумаешь, сюжетец! – и своим отъездом в Крым – что же Мне, на самолет опаздывать, раз этот позвонил!.. Забавно: если пытаться транслитерировать мысли, Она думала о Себе с большой буквы, так же как он о Ней. Она повесила трубку в прекрасном настроении, очень довольная Собой.
Тетя Саша – сегодня она была во вторую смену – собиралась на работу, машинально, сама того не замечая, подмурлыкивая песню Штирлица: «Ты полети к родному дому, отсюда к родному до-ому» – увидела Диму и осеклась.
– Ты чего? – спросила она. – Под машину попал?
– Машину?.. Нет… Почему?
– Напуганный какой-то. И зеленый.
– От воздуха здешнего.
– Воздух ему не нравится! Ишь, цаца! – тетя Саша поправила очки. – Вон письмо от родителей пришло.