и покачал головой.

— Мне, видишь ли, казалось, что для того, чтобы так вот с бухты-барахты оставить хоть сколько- нибудь близкого человека, в то время когда он совершенно беспомощен, чуть ли не дважды в неделю пробует отдать богу душу и вообще на всю жизнь, по-видимому, останется калекой… как оно и вышло…

— Да какой вы калека!

Ринальдо улыбнулся половиной лица.

— Во-от. Для этого, полагал я. нужны очень веские причины. И если уж она это сделала, если пошла на такой шаг, то не следует ей мешать, как-то появляться вновь, вновь заставлять ее мучиться угрызениями совести… Я, видишь ли, валяясь в госпитале, думал, что она из-за меня может мучиться угрызениями совести. Она ведь ушла, не говоря ни слова, как мне передавали, не оставив ни записки, ничего… я был в совершенном недоумении. Я пытался строить варианты, и от нечего делать, в перерыве между операциями измымлил этакое стихотворение в прозе, помню как сейчас:

Если ты поверила тем, кого не любила — или говорила мне о своей нелюбви — и не веришь больше мне, не веришь тому, кого любила — или говорила мне о своей любви — и который любил и любит тебя — тогда иди, и мне не жаль расставаться с тобою. Если ты устала быть рядом с калекой, волноваться за сохранение жалких остатков его тела и духа и хочешь наконец жизни — иди, я не держу тебя и никогда не напомню о себе в будущем, и стань же счастлива. Если же произошло какое-то страшное недоразумение и я сам, не ведая об этом, виновен в твоем уходе, обидев тебя чем-то, о чем не могу теперь догадаться, то обьясни мне это, дай мне возможность загладить вину, и я счастлив буду снова стать с тобою вместе…

Что-то в этом роде. Прости, что процитировал это творение полностью, а не в конспекте, — он усмехнулся. — Тогда мне это казалось верхом поэтического мастерства и психологической глубины. Как видишь, мне и в голову не приходило, что она не просто ушла, а ушла к кому-то. То есть мелькало такое, когда очень одолевали боль и тоска, но всерьез я не рассматривал этот вариант. Я даже хотел ей послать сию виршу… то-то было бы смеху! Во-от… Но тут мне опять стало хуже, знаешь ли, опять месяц на пределе, еще пять реанимаций… и когда снова очухался, то счел себя не вправе даже таким робким способом навязывать ей тот жалкий огрызок человека, которым стал. Искусственные легкие, искусственные почки, искусственная простата, 73 процента чужой кожи, четыре сращения позвоночника с подсадками донорского спинного мозга… Одним словом, подарочек. Ну, а потом — очень не скоро, я еще почти год отирался по госпиталям… я узнал, что она с твоим отцом, и окончательно угомонился, так она и не насладилась моими достижениями в области литературы… — Ринальдо опять улыбнулся.

Он рассказывал, он купался в ее внимании, ее сочувствии, запрокидывал голову и пил свет летнего неба, но думал о своем. О своем, о чем не мог рассказать ни ей, да и никому. Никому, пока не закончена эвакуация, пока не взорвалось солнце и его вахта не пришла к концу.

Доделывать, переделывать, начинать сначала нам придется еще не раз… Еще не раз… Начинать сначала придется еще не раз… Это писал Ленин, Чари, почти два века назад. Еще не раз… Но, Чари, солнышко мое, вот что я думаю… Начинать сначала можно лишь с людьми, которые понимают, сознают, знают, где была допущена ошибка, и почему эта ошибка не фатальна, и как ее исправлять… Но в периоды, когда мы вдруг уверяемся, что переделывать больше не придется, что делаемое сейчас совершенно правильно и нужно лишь делать это как можно скорее и лучше — тогда мы воспитываем в людях лишь веру, а не понимание, ибо это и быстрее, и проще, кажется более надежным… Ведь тому, кто понимает, надо объяснить, надо убедить — значит, надо быть умнее его, увереннее его, а подсознательно мы не всегда в этом уверены, и в своем уме, и в своей уверенности… а тому, кто верит, можно только приказывать. Прекрасно. Надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной… Солнце. Но вот приходится отступать, чтобы переделывать, — и нельзя об этом сказать, потому что вера однонаправлена, она исключает отступление и переделывание. Все перестают верить вообще, и в прежнее дело, и в нынешнее. Наступает апатия. И чтобы избежать ее, не говорим тем, кто верит, о необходимости отступать и переделывать, и начинаем, с неизбежностью начинаем лгать, выдавая отступление за наступление, переделывание — за улучшение уже созданного, скрываемся за словами, за демагогией, и, раз начав, уже не в состоянии остановиться, идем на ложь, на преступление, сковываем себе руки, постоянно боимся, как бы что-то не всплыло, думаем, что все это в интересах дела, а на самом деле заботимся уже не так о деле, как о конспирации… Ах, Чари! Мы поставили во главу угла не своекорыстие, а мораль — и издеваемся сами же над этой моралью. Мы положились почти исключительно на субъективный фактор — и калечим его, увечим, насилуем, как нам заблагорассудится! Преступление… Самоубийство!.. Чари, что это был за мозг! В двадцать втором году прошлого века он знал, что мы способны в борьбе за мелкие, сиюминутные цели к этому прийти, и мучился от такой угрозы, и, как мог, старался ее предотвратить. Уже тогда он называл наши ошибки, наши заговоры в тиши запортьеренных кабинетов «келейно-партийно-цекистскими притушениями поганых дел», это подлинные слова, почитай телефонограммы того времени, я помню наизусть, это не закрытые документы, это опубликовано, и он не бросал слов на ветер… Он писал: мы не умеем открыто судить за поганые дела, за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках, и я еще не потерял, писал он, надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят… Наркомюст — это так тогда называлась Академия Чести и Права, Чари, а, ты сама догадалась… Нас не повесят, Чари. Просто взорвется Солнце. А оно могло не взорваться… могло, и я мог это предотвратить, но не захотел, и не жалею об этом, потому что уже было поздно. Но, Чари!

В кого превратятся переселенцы, когда узнают, что их там жестоко обманули? Какой чудовищной, непредставимой силы апатия овладеет ими, какое неверие, Чари, какая усталость, равнодушие? Ладно, первые годы им придется быть героями, чтобы выжить. Но потом, когда трудности будут преодолены, когда возникнет хотя бы минимальный достаток — в кого превратятся эти храбрецы, герои, гуманисты, энтузиасты, гвардия человечества, генетическая элита? Поверившие нам, отправившиеся осваивать в труднейших условиях новую планету, а ведь, Чари, землеподобная планета — это все-таки совсем не Земля… покорившие ее во имя своей Родины, во имя своей расы, во имя оставленных на Земле родителей, жен, детей, уверенные, что трудятся для их жизни, а не после их смерти?.. Каких детей они вырастят? Какое плюющее на все и всех стадо, каких преступников, наслажденцев, не ведающих высоких чувств, потому что мы надругались над их высокими чувствами неслыханным, непредставимым способом? Как смогут их руководители завоевать хоть клочок доверия после такого шока?

И я ничего, ничего не мог сделать. Все время поздно, поздно… Последнее время мне приходит в голову, что тогда, когда действительно объективно обусловленные опасности, объективно обусловленная борьба была выиграна — ну, борьба за мир, борьба с капитализмом, борьба за продовольствие, борьба за экологию, — человечество стало как-то генерировать другие опасности, другую борьбу, чтобы не было времени, чтобы руки не доходили за действительно важную, единственно важную борьбу — борьбу за него самого, за его лицо… Хотя это, наверное, параноидальный бред…

Этот мальчик… Мэлор Саранцев. Это он со мной сделал такое. Он меня перевернул. Он даже не понял, что сделал со мной, когда спросил: а кто нас сделал такими? Я испугался, Чари! Понял я не сразу, но испугался уже тогда. Действительно, чего мы можем требовать от людей, когда мы здесь, направляющие их, забыли те правила, которые формулировали создатели системы и при которых единственно возможно ее функционирование? Нет, пусть не забыли, но стараемся не вспоминать, потому что при повседневных делах они якобы мешают… а на самом деле просто трудно по-настоящему думать…

Ах, если бы можно было тебе это рассказать! Ты сказала бы: как вы можете это терпеть? Вы — самый страшный убийца и преступник в истории, я ненавижу вас и презираю! И я бы кивнул, соглашаясь, и поцеловал тебе руку.

Нет, ты сказала бы: как вы можете это терпеть? Неужели вам не противно? Неужели вам это нравится, раз вы взялись за это и делаете так, как делаете? А я бы ответил: но ведь кому-то надо было. Нет иного способа сохранить наш род. Что мне еще оставалось, как не взяться? Если бы не я, дело делал бы какой-нибудь Чанаргван… ох, прости, Чари… но он действительно делал бы хуже, грубее… И я тоже поцеловал бы тебе руку.

— Неужели вы больше никогда никого не любили? Ринальдо улыбнулся половиной лица.

— Кажется, влюблялся… Ведь мне же было двадцать два, когда взорвались эти трубопроводы… Калека не калека, но организм брал свое… правда, довольно недолго… Ты не понимаешь, Чари, то были совсем разные вещи. Совсем по противоположным углам. Любовь и влюбленность…

— Не могу себе представить, — тряхнула она головой. — Уж если да, так да, а нет — так нет.

Вы читаете Доверие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату