мнение: ваши статьи по космосу и ракетным делам одни из лучших. И вдобавок вы достаточно молоды и весьма здоровы, это видно сразу. Мы начинаем новую программу. У американцев была попытка «Учителя в космосе», но сорвалась трагически… Мы попроще. Хотим сделать «Журналист в космосе». Возобновить, вернее, — в позднем СССР был проект такого рода, даже одного японца свозить успели. Возобновить, разумеется, не во вторник на будущей неделе, но… В перспективе. Хотите попробовать пройти медкомиссию и потренироваться?
Корховой мгновение молчал.
— Я? — спросил он потом.
— Ага, — просто ответил Алдошин.
— В космос?
— В космос.
— Может, еще и на Луну?
— Может, и на Луну.
Корховой опять помолчал. Назойливое журчание прихворнувшего бачка стало вдруг очень громким, почти оглушительным.
— Был такой старый анекдот, — хрипловато сказал Корховой. — «Водку? В жару? Стаканами? НАЛИВАЙ!!!»
Алдошин усмехнулся.
— Надо полагать, вы таким образом согласились? — спросил он.
— А мои друзья? — вспомнил Корховой.
— А вы без них никак?
— Ну… Не слишком-то этично с моей стороны будет…
— Хорошо. Обсудим. А сейчас… Я старый человек и вынужден прервать разговор. Как я буду завершать столь торжественное мероприятие в мокрых брюках? Подумайте, посоветуйтесь с коллегами… Адью!
Он торопливо нырнул в одну из кабинок и закрыл за собой дверцу.
— Спасибо! — запоздало и потому особенно нелепо крикнул ему вслед Корховой. В ответ в тишине лишь звуки журчания раздвоились.
«Я червь, я Бог, — думал Корховой, медленно возвращаясь по короткому коридору в кафе. — Или как там у Державина? Не важно. Зачем слова, когда тут все без слов… Трудно придумать более хлесткий символ. Луна и нужник… Честь, дружба — и простатит… Ох, и ведь все, что мы делаем, все, что переживаем, все наши выдумки одной ногой на небе, другой — в выгребной яме, и никуда от этого не деться…»
На Луну.
А ведь полжизни бы отдал…
Ну да. Алдошин проспится завтра и скажет: у нас всегда находилось время поддержать друг друга доброй шуткой!
В автобусе Наташка оказалась на одном сиденье с Журанковым. Все ж таки разговорила она конфузливого физика: он уже не слушал молча, не улыбался ей в ответ неярко и почти пугливо, а что-то негромко, задушевно рассказывал, а она только кивала, глядя на него неотрывно, как на икону, — умеют они, женщины-то, когда хотят… Даром что глаза раскосые — как по плошке сейчас. Когда на тебя такие глаза неотрывно и благоговейно смотрят, это… Блин!! А когда не на тебя?!
Было около двух часов ночи, когда Корховой вошел в свой номер.
Под черепом чуть дымились, дотлевая, выпитые граммы. Корховой прошелся взад-вперед, подошел к окну. Ночь. Среднеазиатская степная ночь. Ночь на космодроме. Первая ночь там, где мечтал побывать с детства. И, может, последняя. А в мыслях одна мужичья хрень. Вот ведь ерунда какая.
Космос.
Луна, Луна… Цветы, цветы…
Корховой вышел в коридор; шагая быстро и решительно, точно опытный врач, которого ждет не дождется болящий, дошел до Наташкиного номера. Постоял, прислушиваясь. Стыдно было невероятно, и гвоздило шкурное, трусливое: а ну как кто из соседей выйдет — а я тут торчу с протянутым к замочной скважине ухом… Он постучал — сначала легонько, потом посильней. Он уже понимал, что никого там нет за дверью, что Наташка к себе не вернулась, но стучал и стучал.
Потом ему в голову пришла новая мысль. Легко шагая и что-то бодренько насвистывая, он спустился вниз, подошел к клюющему носом портье.
— Добрый вечер, — вполголоса сказал он на пробу.
Портье коротко, крупно сотрясся и уставился на него — в первый миг бессмысленно, ничего не понимая, но уже через мгновение вспомнив, кто он, где и зачем.
— Добрый вечер.
Корховой показал ему аккредитационный бэджик и просительно проговорил:
— Не подскажете, в каком номере поселился Журанков Константин Михайлович? Мы договорились об интервью, но, когда из автобуса выходили, потерялись как-то…
— Поздновато для интервью, товарищ, — проговорил портье.
Корховой улыбнулся.
— Любви все возрасты покорны, а работе — все часы суток, — примирительно сказал он.
Портье повел глазами по своим кондуитам, прячущимся под стойкой. Корховому казалось, он никогда не ответит. Но портье все же ответил. Корховой благодарно ему кивнул и пошел наверх.
Теперь он, не дыша, некоторое время стоял у двери Журанкова. Ему было уже все равно, увидят его или нет. Сквозь хлипкую, как папиросная бумага, советскую дверь отчетливо слышно было, как негромко, мягко толкует о чем-то Журанков и время от времени коротко, удивительным своим голосом, от которого у Корхового все холодело внутри, отвечает ему Наташка. Конкретной трухи слов не разобрать, конечно; жили только сами голоса — вились один вокруг другого, вступали в отношения. Беседуют. Нет, вроде просто беседуют. Зацепились.
Корховой снова рванул вниз. Безбоязненно прошел мимо снова задремавшего портье, вышел из гостиницы. Ночь была теплой и сухой, и уже совсем тихой, беспросветно и предрассветно тихой — юг, Азия. Буранный полустанок… Не составило труда просчитать, где окно номера Журанкова.
Свет горел.
Это было почти единственное освещенное окно в гостинице.
Корховой закурил. Медленный дым, мерцая, пошел в черный зенит, к слепящим азиатским звездам.
Ей-то бы я прямо сейчас сказал про предложение Алдошина. Чтобы услышала от меня, а не от кого- то чужого.
Но ей не до меня.
Насколько далеко она может пойти, чтобы выкачать из этого загадочного Журанкова все, что ей надо?
А, собственно, что ей от него надо?
Господи, какая чушь лезет в голову. Чушь и гадость, стыдуха, срамотища…
Почему я никогда не слышал даже эту фамилию? Журанков…
А она вот слышала.
«Кто это там такой красивый…»
Черт ее знает — влюбится еще… Сердце красавицы склонно к измене. И вообще. Это у кого душа очень устала или, наоборот, не проснулась, от тех — да, от тех можно ожидать супружеской и всякой подобной верности. А у кого творческий потенциал бушует… Где потенциал — там и чувства пляшут, как море в шторм, непредсказуемо. Туда, сюда. Щупают мир. Потому что понять и осмыслить можно только то, чем очарован. За что переживаешь, как за себя; порой даже больше, чем за себя. А чувствам вслед — иногда ахнуть не успеваешь, что я, не знаю, что ли — и мясо подтягивается. Поди-ка попробуй рявкнуть на него, совестью или там юриспруденцией поставить мясу предел — тут и чувства протухать начнут, из всего своего клокочущего разнообразия оставляя тебе лишь скуку и серую тюремную тесноту; и все бы ничего, но от этого творческая твоя способность куда-то загадочно испаряется, и однажды встаешь утром такой