Мальцев взглянул на нее исподлобья, но в Тане жила-выпирала искренность, красивая, несмотря на глупость, и он промолчал. «Будучи в гостях, нужно пить и есть, а не оскорблять хозяев. А то, чего доброго, — добавил мысленно Мальцев, — подумают эти русские французы, что мы все — сплошные варвары». Он улыбнулся:
— Ладно, не будем мусолить. Мы же здесь живем в демократии, ты думаешь одно, я — другое, а дружить все это не мешает.
Молодая женщина попыталась, но не сумела понять:
— А почему это должно мешать? О чем ты?
Мальцев не сказал, что она дура. Он вылил в себя сто пятьдесят граммов и стал следить за их действием. Начали слабеть мышцы скул, рука потянулась к воротнику, дернула… пуговица, выдержав, расстегнулась. Сила сигареты во рту ослабла. Мысли, очистившись, поумнели. Во всем появилась отчетливость.
Но одновременно Таня таинственно и противоречиво стала хорошеть и становиться родной. Мальцев погладил ее руку:
— Ты хорошая. Сколько я здесь, впервые чувствую радость. Ты свой человек, своя… Ты понимаешь?
Она кивнула и погладила ладошкой его лицо. Он по-собачьи закрыл глаза.
Мальцев до прихода всех этих людей допил поставленную на стол бутылку водки. Хотелось еще. Но было ли здесь привычным пойти в магазин за бутылкой? Он не знал.
У большинства пришедших ребят были длинные волосы, подчеркивающие беззаботность выражения лиц. Движения бесконтрольно заполняли комнаты, языки двигались быстрее мыслей. Пришедшие с ними девицы были гораздо скромнее. Все говорили по-русски с диким выговором. Здоровались по-русски, произносили несколько русских слов, предложений, чтобы затем перейти, словно отдав кому-то смутный долг, на французский язык. Они поздоровались с Мальцевым без удивления — еще один эмигрант. Но узнав, что Мальцев был в Союзе рабочим, заинтересовались.
Длинный парень с мордой без пятнышка заявил:
— Может, кому-то и плохо там, не спорю, но рабочему классу лучше жить в СССР, чем при этом дерьмовом капитализме. Там хозяев нет — это факт. А здесь рабочие медленно подыхают в ожидании пенсии, а дождавшись — живут в нищете. Ведь правда?
Мальцев мутно, нехотя, взглянул на слишком чистое и слишком мягкое лицо спрашивающего. Он ждал, тяжело размышляя: «Кто-нибудь должен же поставить бутылку водки на стол! Да, он о рабочих спросил, этот козел. Черт его знает, как живут французы на заводах. Врежу-ка я ему в его вопрос свой вопрос».
— Правды нет, есть только труд за две копейки да истина по четвергам в дождичек. Скажите лучше, у здешнего рабочего имеется прописка? Что, не знаешь, что это такое? Ну, может он без разрешения властей переезжать с квартиры на квартиру, из дома в дом, из города в город, из страны в страну?
Мальцев взглянул на парня и подумал: «Козел, открыл бараньи буркалы».
Кто-то женским голосом ответил:
— …А как же…
— А трудовая книжка у него есть?
— Нет… как же…
— А бастовать он имеет право?
— …А как же…
— А угрожать забастовкой?
— …А как же… Если он имеет право бастовать, то угрожать ею и подавно может. Странный вопрос.
Бешенство вышибло у Мальцева желание выпить:
— Дубье! Недоумки! Вы что, думаете, что раз свобода вам дана от рождения, то это вам дает право ее презирать? Раз не бьют по затылку, то и оглядываться, значит, не надо! Так, что ли?! А сравнительным анализом кто будет заниматься? Пушкин? Вы ругаете то, о чем только мечтают европейцы на востоке. Ни прописки, ни трудовой книжки и право бастовать сколько влезет! (За зло сморщенным лбом Мальцева развернулся привычный вопросик: а может, врет этот человечек? Хотя, будет ли он врать, чтоб затем вранье свое ругать?)
Холодная мысль остудила бешенство. Мальцев опомнился:
— Я делаю разницу между угрозой забастовки и самой забастовкой, потому что у нас пока никто не намеревается бастовать. Все бастуют только от отчаяния, стихийно. Поэтому для власти подготовка забастовки была бы страшнее самой стачки.
Парень как будто обиделся:
— Вы — эмигрант, значит антикоммунист. Ясно, что вы против всего советского. Вы не можете быть объективным.
К Мальцеву пришло то особенное спокойствие, которое приготовляет человека к бою:
— Сука, ты хочешь сказать, что я вру?
После этих слов нужно было бить. Или ждать удара. Так было всегда. Дикая матерщина смягчает оскорбление, уводит от реальности. Простые слова подчеркивают намерение оскорбить человека.
Мальцев поднялся, выпитое не мешало чувствовать неловкость положения. Захотелось, чтобы Таня остановила его.
— Да ладно вам… Давайте не будем ссориться. Он, прошептав «слава Богу», опустился на стул, вытер лоб.
Парень произнес:
— Ну что ты, мы и не думали, так, поспорили немного.
Мальцев окончательно обалдел… Так дернул шеей, что больно затрещали позвонки. Таня повторила:
— Давайте не будем…
И Святослав весь вечер был ей благодарен.
Мальцев больше ни с кем не разговаривал. Он ждал, будто стоял в очереди, водки и исчезновения этих взрослых детей, большинство которых были его ровесники. В это не верилось. Почти у всех была молочная кожа, пухлые губы, ямочки на щеках, на подбородке, чуть повыше локтя Ему не о чем было с ними говорить. Они были чужее чужих. Хотелось их назвать предателями. Без причин. Просто хотелось.
Люди ушли. Нашелся стакан вина, не водка. Мальцев втягивал его в себя по капле, глядел, как Таня аккуратно, споро и без мягкости занималась хозяйством.
— Понравились тебе мои друзья? Ты просто еще не привык. Ты не знаком еще с диссидентами? Конечно же, ты их не знаешь. Мне Толщева говорила.
Мальцев слушал ее вопросы и ответы и не хотел, чтобы в нем пробуждался холод к этой молодой женщине.
Он обнимал ее без уверенности получить нежность…
Лицо Тани было откинуто — из-под опущенных век глупо поблескивали белки. Мальцев чуть не сказал: «Щас начнет царапать». Отвалившись, Мальцев повторил слова, произнесенные одной женщиной в сибирском колхозе:
— Вкусен ночной хлеб.
Он видел в уже привычной темноте, как от этих слов у Тани вздрогнул живот… Мальцев поцеловал его.
В обоих просыпалось невыговариваемое, разбуженное на этот раз словом. Бывает, человек увидит ложку, из которой его кормила мать в детстве, или приснится ему колодец, что был у родного дома, и ходит, проснувшись, человек час, день с чем-то простым и вместе с тем небывалым внутри себя.
Таня охватила голову Мальцева:
— Дорогой, любимый, родной. Ты мой, мой.
Искренность сдирала со звуков их истасканность. То, на что перестал надеяться Мальцев, случилось — их тела стали текучими. Когда он раздвигал ее ноги дрожащим от нежности коленом, Тане хотелось забеременеть.