Утром Таня спросила:
— На что будешь жить?
Он взял ее руку. Твердым был только голос.
— Буду устраиваться на работу. Могу переводить, могу слесарем, варить умею. Таня удивилась:
— Что варить?
— Сталь, дуреха, — Мальцев рассмеялся. — У меня деньги есть, не боись.
— Сколько?
— Чего сколько?
— Денег сколько?
Голос Тани был деловитым. В глазах жил интерес. В интересе не было жадности.
Ему показалось, что нежность к этой женщине, похожей на свежий пенек, дрожала в нем давно, когда он жил, не думая о жизни, ощущал с удовольствием теплоту добра вокруг и не искал наименьшего зла.
— Восемьсот.
— Тебе не надолго хватит. Надо быстрее искать работу. А то снова попадешь под мост.
— А почему бы и нет?
Она махнула рукой:
— Ну, как хочешь.
Мальцеву стало зябко. Он увидел, что Таня смотрела на него, как на обреченного. Ласковости не разглядел… как будто немного жалости. Хотя… черт его знает. Было непонятно.
Но она обняла его, припала головой к груди, начала гладить щетину щек, и только много времени спустя дыхание стало все более зовущим.
Последующие дни удивляли Мальцева глупостью. Таня рано уходила на работу — водила советских инженеров по французским заводам. Он читал в это время «Архипелаг ГУЛаг», и его совершенно не забавляла мысль, что он давно все это знает: лагеря, пытки, голод, холод, смерть. Все это было известно, но все сидело неподвижно в памяти, будто и не нужно было этому знанию двигаться, куда-то идти, что-то искать и тем более находить. Правда, мысль охватывала отдельных людей с характерами и лицами, или многих людей, но бесплотных, — и к ним не приставали цифры.
Как-то Мальцев и несколько ребят с истфака, избежав практики, поехали на заработки. Деньга шла хорошая, и новый коровник, с крыши которого можно было не без удовольствия видеть Обь, строился быстро — за скорость и качество начальство платило, не скупясь. По вечерам пили любую гадость — лишь бы давала хмель. Старик, в доме которого они остановились, не был местным и к совхозу никакого отношения не имел. Он получал свою пенсию, копался в огороде. Люди звали его Коркой — десны его беззубого рта были способны раздавить самый твердый сухарь, но старик, заявляя, что он городской, подчеркнуто ел только мякиш, уничтожая при этом пальцами корку. Он перетирал и вновь перетирал ее, и злобливость его пальцев совсем не сходилась со спокойным от природы выражением лица и с его глазами цвета грязной голубой майки. За жилье Корка брал мало, от водки, пива или браги никогда не отказывался, всегда бывал словоохотливым, но ругал власть только тогда, когда выпивал. Он рассказывал о ему самому непонятном, и его пальцы упорно разрушали до пыли очередную корку хлеба.
— Не власть, а бардак. Вот, например, — вас тогда отец с матерью еще не сработали, когда у нас врагов народа было навалом. Меня тогда в ВОХРу послали, на Колыму. Дрянно там было, дрянно и сейчас, вы поверьте. Тогда дорогу там прокладывали, колымской трассой она теперь называется. Врагов народа туда нагнали видимо-невидимо… кишело ими. Я грамотный был и приказ понимал правильно. У нас ведь есть такие, что им прикажут, а они, суки, еще что-то думают. Такие не годятся… Старшиной я стал — потому знаю. Трудно было стране, не то что сейчас. Кругом были враги. Хлеб у нас они почему-то уничтожали, а мы — врагов народа. Они были саботажниками, их и заставляли вкалывать… пулю на них не тратили. Тогда вдоль будущей дороги делали лагеря, забивали бараки и ждали, пока дорога не подойдет. По плану каждый лагерь должен был сработать нужный начальству кусок трассы. Когда из лагеря на работу перла партия врагов народа, — их списывали с довольствия. Через несколько дней (не помню, сколько) на место шла спецкоманда и возвращалась с инвентарем — мертвецам он все равно не нужен — и телогрейками. А когда врага народа списывают с довольствия, то одежда и та самая обувь ему нужна только на чуть времени. Вот, и на работу отправлялась очередная партия. Так пустели лагеря, и так прокладывалась трасса. Время ведь было трудное, каждый и выполнял положенное. Враги были врагами. Все было ясно. Мы иногда даже кому- то и помогали — патрон тратили. Хоть против народа человек пошел, а все — жалко бывает. А потом власть заявила, что враги народа не были, оказывается, врагами народа, что, мол, ошибка вышла. Хороша ошибка! Что это за власть такая, что ошибается? Мы тогда правду говорю, ошалели. Некоторые думали, что нас самих в расход пустят, что на нас, маленьких, вину за ошибку свалят. Нет, дурною власть стала. Уничтоженный враг должен врагом и оставаться. Глядите, что нынче творится. Никакого порядка! Да и как все понимать? Сегодня враги, завтра не враги. Хорошо, я на пенсии. Но несправедливо с нами поступили. Мы порядок охраняли, приказы выполняли, трассу проложили, а власть нам в лицо плюнула — мол, не враги народа они были. А кто же они были, друзья что ли? Бардак, говорю вам, бардак!
Корка произносил слова с обычной старческой ворчливостью. Мальцев слушал его с любопытством, хотелось даже посочувствовать этому симпатичному мерзавцу. Жила себе крыса, но вот пришли, немного подмели ее царство, и стала потихоньку убивать ее чистота.
Так тогда думал Мальцев. Теперь, читая ему как будто знакомый «ГУЛаг», он увидел пальцы Корки. Умеющие истреблять. Хлебная пыль падала к земле — каждая пылинка превращалась в орущую голову. Крыса была жива, и чистота не была чистотой. Забавно было, что Мальцев обо всем этом знал давным- давно… и вместе с тем не знал.
К часу дня Мальцев отправлялся к площади Трокадеро. Там его ждала Таня. Вместе обедали. Она платила за себя, в метро доставала свой билетик, даже у кассы кинотеатра говорила: одно место. Делая покупки, Таня вела какие-то мудреные расчеты; и со всей серьезностью повторяла, что там-то и там-то бананы, мясо или рыба стоят дешевле на столько-то. Когда речь шла о ценах, лицо ее менялось до неузнаваемости. То же превращение происходило с ее друзьями, знакомыми: кожа на скулах слегка натягивалась, глаза становились пронзительными, губы начинали шевелиться так, будто сдерживали сильное волнение.
Мальцеву было противно. Появившаяся было любовь к деньгам уходила из него. Бумажки, которые он еще несколько дней назад голубил, копил, делали Мальцева похожим на этих людей. Они говорили о ценах — не о том, как достать больше денег, не о том, что делать с деньгами, — только о ценах.
По вечерам Мальцев покупал несколько бутылок вина и слушал разговоры приходивших к Тане французов. Они говорили о ценах, о еде, о ценах, об автомобилях, о ценах, о «комбайне» с выносными динамиками, о ценах, о женщинах и иногда о политике.
Чего-то хотели, так, мимолетного, но в основном все презирали, требовали разрушения всего видимого, а о невидимом не думали и вместе с тем желали всего.
Мальцев лил в себя вино. Ему было тяжко. Все вокруг него родились свободными. Это было красиво. Он прикинул и отчетливо подумал, что люди, которым не нужно защищать свободу, перестают ее ценить. Вот этот долговязый орет об эксплуатации. А-а-а-а!
От впечатлений чугунным звоном пухла голова. И было больно быть таким нищим. В Москве хотят всеми потрохами того, чего не ценят эти все оценивающие люди.
Он уставал; едва последний гость уходил, валился на кровать и тяжело смотрел, как раздевалась Таня. Становилась неприятной ее молочно-желтая кожа на пятках.
Вместе с очередным утром пришло решение: надо уходить. Но куда? Тело Тани не надоедало, хотя она сама была чужее чужих. Можно было остаться, ждать случая, дождаться его… но… Таня и та княгиня, или графиня, — и он. Небо и земля. А ведь все они одного племени — русские. Проклятье! Даже поговорить не о чем. Да и деньги кончались. Да. Мальцев мысленно подписался под своим решением. Делать нечего.
Обедая с Таней на Трокадеро, он заговорил о Февральской революции. Он любил ее, великую и незадачливую, слабую и все перевернувшую.
При мысли об Учредительном собрании Мальцев немного пьянел. Таня воскликнула:
— Будь она проклята! Посмотри, что она сделала: Россию погубила, храмы разрушила, родины меня лишила.
Мальцев раздраженно ответил: