Антон вздохнул.
— А вообще бывают разрешимые вопросы?
— Бывают. Но их так легко решить, что их даже не замечаешь.
— А скажи, пап. Она правда успеет кого-нибудь спасти?
— Правда, — твердо ответил Симагин. — Это я точно знаю.
Из трамвая он вынес Антошку на руках. Подержал немного и осторожно опустил. Антон чуть отодвинулся, глядя на него по-Асиному, звездными глазами.
— Возьми мой рабочий телефон, — сказал Симагин. — Если что, звони. И приезжай почаще.
— Как смогу, — взросло и просто ответил Антон, тщательно упрятывая клочок бумаги. Потоптался еще и, шепнув: «Пожалуйста, вылечи маму…», опрометью кинулся к дому.
— Антон! — не выдержав, крикнул Симагин. Антошка застыл в темном провале входа, обернулся.
— Хочешь уметь летать?
Асины глаза смотрели серьезно с маленького лица. У него был красивый отец, вдруг подумал Симагин впервые в жизни, и по сердцу опять будто полоснули бритвой. Антон помедлил, потом коротко посмотрел вверх, в черноту, где пропала пчела. Если с ней опять случится беда, чтобы помочь, нужно лететь следом.
— Хочу, — сказал он.
— И я хочу, — сказал Симагин. И ободряюще улыбнулся сыну: — А крылья у нас будут диаметром двадцать метров.
6
Он долго стоял, будто его пригвоздили. Привела — и увела, думал он, каким-то чудом продолжая ощущать в ладонях и на коленях худенькое, смешно увесистое тело. Привела — и увела.
Тот человек предал ее. Она несчастна.
Неужели нельзя решиться ради счастья трех людей?
Но разве это счастье — с грохотом вклепанное паровым молотом! Ощущать ласку, зная, что это я сам ласкаю себя ее руками, будто тряпичными ручонками куклы вожу по собственной коже… Как если бы, отчаявшись обрадовать друзей, взял автомат, поставил их к стенке и под дулом заставил кричать: «Мы рады! Спасибо! Нам хорошо!»
Ненастоящая любовь — ежедневное напоминание того, что настоящей добиться не смог, нескончаемое свидетельство собственной несостоятельности…
Свинья! О чем ты думаешь? О себе, о себе! А Антон? А она сама? Какое право я имею из-за себя не лечить ее?
Выдался погожий день.
Морозно светящиеся облака медленными грядами плыли по ярко-синему небу. Тени печатались длинно и густо. Ледяное солнце ослепительно гравировало город, остро полыхая стеклами проносящихся машин.
Симагин издалека увидел Асю. Воздух застрял в горле, кровь приклеилась к стенкам сосудов. Он боялся встретить ее с мужчиной — нет, она шла одна, не торопясь, спокойная, во всем прежнем, очень похожая на себя, но совсем другая. Он вспомнил ее слова, адресованные его другу: мне нужно только то, что мне нужно, — и понял, что обречен. И решительно пошел навстречу.
— Здравствуй, Ася, — сказал он. — Видишь, солнышко специально, чтоб на лето похоже было…
Он сразу понял, что начал фальшиво. Это были слова из прежней жизни — прежнего Симагина прежней Асе, о прежнем солнышке. Симагин тосковал по тому себе смертельно, больше всего на свете он хотел стать прежним, и при виде Аси прежние слова так и рвались из горла. Но солнце было иным, осенним. Права на прежние слова он еще не заслужил.
— Смотрите-ка вы, — ответила Ася. — Шляпу надел. Кто ж это тебя надоумил?
— Ты не скучаешь?
— По кому? — спокойно парировала она.
— По нам с тобой.
— Нет.
— Я плохой?
— Ты никакой. Ты ничтожный, как моль. Вайсброд дал тебе идею и работу, я дала тебе любовь и ребенка — а сам ты не можешь ничего.
Он покивал.
— Скажи. Тот человек. Он не любит тебя?
— Мне неинтересно рассказывать.
— Я спрашиваю не из пустого любопытства. Это очень важно.
Она молчала. Но по ее лицу он понял. Он взял ее ладонь и поцеловал. Она позволила.
— Мне холодно, — с вызовом сказала она, позволяя.
— Ну, пойдем потихоньку, — предложил он. Они пошли потихоньку. Мимо монументального белоколонья Академии Наук, мимо облупленного салата Кунсткамеры.
— Я на пять минут. Надо поговорить, Ася.
— Неужели ты не понимаешь, Симагин, что мне больно и неприятно тебя видеть?
— Понимаю. Но это необходимо, я объясню. Только успокойся.
Она презрительно скривилась.
— Я спокойна. Это у тебя руки дрожат. Мадам твоя к тебе являлась?
— Нет, — ответил он, не сразу поняв. Разговор все время шел не туда. Он видел, что ее неприязнь нарастает, и это делало совсем бессмысленным его отчаянный подход.
— Странно. Я была уверена, что она должна как-то отметить годовщину своего апофеоза. Даже двух апофеозов, если мне не изменяет память. Уж не умерла ли родами?
— Ася. Ты сейчас любишь кого-нибудь?
— Я вас всех ненавижу, — сквозь зубы проговорила она. Это было то, что он надеялся услышать, и, видимо, она заметила тень непонятного ей удовлетворения, скользнувшую по его лицу, потому что остановилась — он остановился тоже — и, смерив его унижающим взглядом, добавила:
— Не беспокойся, спать мне есть с кем. А подштанники ему пусть жена стирает.
Она больна, одернул себя Симагин. Если бы он не знал этого прежде, то с очевидностью убедился бы теперь. В родном ему теле поселился другой человек. Но можно ли сказать о зарезанном, что он стал другим? Его просто зарезали. Пока не ускользнули минуты клинической смерти — надо лечить.
— Тебе было плохо со мной?
Ася неопределенно повела рукой.
— Дура была.
— Почему?
— По кочану, по капусте. Отстань от меня.
— Я хотел спросить, в чем это выражалось?
— Сидела в розовом сиропе и квакала.
— А как ты думаешь, Ася, Антону было…
— Антошка — мой сын! — крикнула она, сразу срываясь. — Мой! Ему хорошо!
— Да, я знаю. Ты чудесная, умная, заботливая мать. Разве я мог это забыть? Но с нами обоими ему было все-таки лучше. Или нет? Как ты думаешь?
— Я не дам тебе искалечить парня. Он мужчиной вырастет, а не пентюхом. Он только-только стал приходить в себя.
Он отрывисто рассмеялся и тут же оборвал себя.
— Прости.
— Не прощу. Иди смейся где-нибудь в другом месте. Хоть раз в жизни подумай обо мне.
— Я думаю о тебе.
— Ты обо мне не думаешь. Ты думаешь, как бы вернуть лестную игрушку. Ты ведь у нас ребенок. А если у ребенка отбирают игрушку — пусть даже не очень любимую, достаточно, что привычную, — он клянчит, на пузике ползает. Чтоб потом потешиться пять минут и на месяц кинуть в угол.
— Ты не хочешь, чтобы все вернулось?