Бероев понял, что Листровой как союзник потерян. Он тщательно и аккуратно просматривал содержимое письменного стола, стараясь ничего не пропускать и одновременно очень стараясь не терять времени, потому что Машенька уже могла начать беспокоиться, а здесь, в квартире Симагина, даже телефона не было. Следовало позвонить из машины, конечно, но почему-то он постеснялся при Листровом; а теперь уже поздно. Никак он не мог предположить, что в квартире ученого, чуть было не приобретшего мировое имя — да приобретшего, конечно, приобретшего, только быстро ушедшего в тень и потому не отложившегося в долгосрочной памяти зарубежных коллег; а вот в долгосрочной памяти зарубежных разведок наверняка отложившегося — никак Бероев не ожидал, что в его квартире не окажется телефона. Ну, живем… И еще он старался не выпускать хотя бы из бокового зрения славного, симпатичного, но туповатого ментяру — почему все симпатичные люди туповаты, кто мне ответит? А именно такие люди подчас очень легко поддаются психическому воздействию. Другое дело, что факт воздействия не доказан; но эта его искренняя и не имеющая никаких объяснений убежденность в том, что Симагин не убийца и не преступник вовсе… Откуда она? Даже я в этом еще не убежден.
Результат осмотра был странным.
Ничего.
Ровным счетом ничего относящегося к прежней работе. Вообще очень мало бумаг, но если и есть — все с какими-то конспектами по математическому ликбезу, по его урокам, так надо понимать; а то, что хотя бы приблизительно напоминало ему о прежней работе, было, видимо, тщательнейшим образом уничтожено. Или спрятано. Где-то. Где?
А может, уже кем-то изъято? Кем-то, кто Симагина и подставил? Это очень хорошо увязалось бы.
А может, самим Симагиным уже переправлено куда-то? Куда? И значит, тот, кому он переправил, вместо того чтобы переправить и его, решил таким сложным, но вполне надежным образом от него избавиться.
Значит, так. Если Листровой подвергся психическому воздействию, из этого следует, что Симагин и впрямь каким-то образом воздействовал на эти свои латентные точки, воздействовал успешно, и один Бог знает теперь, чего можно от него ожидать. В этом случае бумаги уничтожены или спрятаны им самим и не переданы никому. Никто третий не вторгается в ситуацию, факта измены нет. Но зато сам Симагин превращается в абсолютно неизвестную величину, возможности которой и степень опасности которой не поддаются даже приблизительной оценке. Если же на беднягу Листрового просто-напросто подействовало естественное обаяние личности подозреваемого… вот ведь бред!.. тогда бумаги, скорее всего, кем-то изъяты, я отстаю, по крайней мере, хода на три, но зато противник у меня пусть и сильнейший, пусть и неизвестный — однако, по крайней мере, предсказуемый и понятный. Но как разобраться с Листровым?
Пока, похоже, никак.
Показать бы его под каким-нибудь благовидным предлогом нашим психиатрам… протестировать всласть… Ладно, завтра проконсультируюсь у себя.
Рано строить версии, рано. Слишком мало материала. Поехали-ка домой, пора. Пусть Листровой ведет свое расследование, мешать не буду — буду только следить за результатами, и очень пристально. И надо, чтобы Листрового не слишком дергало его начальство. Мужик он въедливый, чувствуется — будет выковыривать истину до последней возможности, а это вполне в моих интересах. Или забрать у них Симагина совсем? Нам, в конце концов, папа несчастной Киры не указ… то есть, конечно, тоже может нервы попортить, но все-таки не так, как Павлу Дементьевичу и его непосредственному начальству. Может быть, имеет смысл. Надо подумать. Ночью подумаю.
— Что ж, поехали, Павел Дементьевич, — сказал Бероев.
Уже на лестнице Листровой не выдержал и, стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно небрежнее, спросил:
— Ну как, нашли что-нибудь?
— Ничего, — с готовностью ответил товарищ без звания. — И это-то, Павел Дементьевич, не нравится мне более всего.
— Почему?
— Ну представьте: вы работали лет десять, работа вам не то что нравилась, вы от нее просто, как говорят, балдели, вы были фанатиком этой работы… И у вас ничего дома от этой работы не осталось. Ни конспектов, ни черновиков, ни вычислений… Не знаю даже… Ничего. Естественно это?
Листровой помедлил, размышляя.
— Так ребята фотографии и письма любимых девчонок в молодости жгут. Если девчонка отвалит.
— Возможно, Павел Дементьевич… — сказал Бероев задумчиво, когда они вынырнули с прохладной сумеречной лестницы, и спертый цементный воздух, раскрывшись, превратился в большой и теплый, желтый и золотой от лучей заката. — Вы где живете? Давайте я вас подвезу. А то я и так много времени у вас отнял… — И Бероев ослепительно улыбнулся Листровому.
Карамышев поставил тяжелый, набитый бумагами «дипломат» у двери и с наслаждением стащил пиджак. От пота Карамышев был мокрый, как мышь. Духота и нервы, и переполненный транспорт. И нервы. И нервы… Сначала в душ. Он раздернул удавку непременного галстука — никогда он не мог понять тех, кто ходит в институт словно на приусадебном участке чаи гоняет: свитерок, джиисики… шпана шпаной! — и принялся расстегивать рубашку.
— Как самочувствие, Верок? — громко спросил он. Вера уже выдвигалась из глубины квартиры — едва причесанная, в явственно мятом халате, с уже на века, видимо, приклеившейся унылой миной на лице. А какая красотка была. Трепетная лань… горная серна… солнечный лучик… Автандиловна, южная кровь. Южанки стареют рано. Полнеют рано. Если только ежедневно и ежечасно не следят за собой. А как заставить женщину следить за собой, если она не хочет? Почему она не хочет?!
На эту тему можно было поразмышлять, да он не раз и размышлял, особенно когда устал, раздражен, настроение плохое — но сегодня даже мысленное произнесение слов «следить», «следят» и в особенности слов «следят ежедневно и ежечасно» вызывало совсем иные чувства. От каждого подобного повтора угловатый кусок льда проворачивался в животе и норовил всей своей тяжелой холодной массой скользнуть куда-то вниз.
— Выше тридцати семи и трех сегодня не поднималась, — ответила она, прислонившись плечом и головой к косяку двери и с привычной, ничего не означавшей внимательностью следя, как Карамышев выпрастывается из липнущей к влажной коже рубашки, потом стряхивает штанины с ног; сначала с одной, потом с другой… — Так, знаешь… ничего, слабость только. Лежала бы да лежала, даже читать не хочется.
Это надо же, летом, в августе, ухитриться где-то подхватить грипп. И как раз когда погода наконец выправилась. Издевательство. Ведь молодая же баба, едва за тридцать перевалило — а уже такая, как в народе говорят, раскляченная! Может, ее генам гор хочется? Пальм, лазурных небес, цветков граната? Губа не дура у генов…
Все, матушка, увы. Не надо было старшему брату твоего папы воевать тут всю блокаду, геройствовать в прорыве… не своей волей, конечно, все понимаю; так ведь и все мы не своей волей на свет появляемся — а отвечать за это появление всей своей последующей жизнью приходится именно нам, не кому-то. И женился-то он здесь на санитарке Дусе — по своей воле! И братца своего, пацанчика, из Рустави сюда выманил — по своей воле! Значит, терпи теперь, как все мы терпим. Я, может, тоже предпочел бы жить во времена Александра Освободителя — но никому не дано повернуть вспять колесо истории… Мне, думаешь, легко — оказаться женатым на почти иностранке, да еще из почти враждебного государства? Терплю же! Хотя наслышан, что там с русскими вытворяют; и даже с полурусскими, с четвертьрусскими! А Олежке, думаешь, легко? И сейчас, и потом, и всю жизнь… Во второй класс человек перешел — а уже знает, как дразнят не за поступки, не за хилость, не за смешной выговор — с этим у него все в порядке! — за происхождение. Полукровка! Метис!
— Понятно, — сквозь зубы проговорил Карамышев. — А как чадо? Не надышала ты на него вирусом?
— Да нет, как будто… А ты почему такой раздраженный?
А почему, собственно, я должен от нее скрывать? Изображать домашнюю безмятежность, когда на душе кошки скребут? Беречь, беречь… все равно не убережешь, если что-то серьезное грянет. В конце концов, она мне жена, а значит, как бишь там: в горе и в радости… Значит, любой груз — пополам.