Простит за то, что мир, который он создал — опять, в который уже раз, оказался на деле вовсе не таким совершенным, каким представлялся ему, Симагину, в его рабочих грезах и мечтательных расчетах. И позовет, чтобы Симагин помог сделать следующий шаг, подняться на следующую ступень, которая, конечно, тоже обманет почти все ожидания — и все-таки окажется хотя бы чуточку выше.
Симагин уже теперь был благодарен неизвестному пока человеку, который найдет в себе мужество и мудрость не осатанеть и не отупеть от трагизма и нелепости вновь воздвигнутого мира, не спрятаться от него ни в огульную ненависть, ни в безукоризненно-сладкий обман или самообман — но и не примет его как единственно данный и лучший из возможных, к которому надо только приспособиться пошустрей да поухватистей, и все будет в порядке.
Хорошо, если бы это была, например, снова Ася.
А пока он просто отдыхал и пытался копить силы. Они ему понадобятся еще, в этом он был убежден. Потому что следующий бой, конечно, тоже окажется на пределе возможностей. Чем обширнее возможности, тем более сложные задачи ты берешься — и не можешь не браться — решать; и потому, сколько бы ни отпустила тебе сил судьба, выкладываться приходится полностью. До седьмого пота, до хруста в мышцах и костях, до того, что лопаются сосуды и сердце взрывается, как пошедший вразнос реактор…
Он ждал — и мечтал о времени, когда снова начнет дышать.
Но человек и сам себе вокзал. Он сам нередко встречает себя из странствий, и провожает, уезжая в новую жизнь, и убегает от себя, ныряя в первый подвернувшийся вагон и не ведая даже, куда повезут… Не проходит, пожалуй, и дня без того, чтобы человек не отправил себя куда-то.
Сболтнул кому-то на бегу: я сделаю — и не сделал… и начинаешь искать и наворачивать одно на другое оправдания, объяснения, обоснования тому, что не смог, или не сумел, или не успел выполнить обещанное; и вскоре веришь в эти объяснения и оправдания уже и сам — возможно, оставаясь единственным, кто в них поверил, но с тем большим апломбом, с пеной у рта, повторяя их на любом углу всем и каждому, и злишься на тех, кто не верит твоей лжи… стоишь на ней тем тверже, чем она менее убедительна, и гордо называешь это: я последователен, я остаюсь самим собой, несмотря ни на что, я верен принципам… но через некоторое время, озираясь вокруг, только всплескиваешь руками и диву даешься: куда это меня занесло? Ведь я сюда не шел, в эту адскую мглу с ее налетающими из темноты порывами прокаленного жгучего ветра и багровыми сполохами несчетных то ли жаровен, то ли взрывов вдали; я только хотел, чтобы меня не корили, не совестили, хотел защититься — а оказался вон где…
Или, наоборот, решил остаться честным перед кем-то, во что бы то ни стало остаться честным, сколько бы усилий это не потребовало; а это значит, хотел остаться таким, каким представляет тебя этот кто-то — но оглянуться не успел, как оказался под капельницей. Позвольте, я хотел отправить себя к чистой совести, а вовсе не к реаниматорам; так почему я не смог вовремя затормозить, почему не выскочил из пошедшего под откос состава? Но, положа руку на сердив, вспомни и ответь: и впрямь ли хотел ты выскочить или просто жалеешь о том, что состав, бросить который ты так и не сумел захотеть, пошел под откос?
Если возможно, да минует меня чаша сия, просил я когда-то с простительной для едва вступившего в пору зрелости человека толикой неосознаваемого кокетства… впрочем, пусть будет не так, как я хочу, а так, как Ты хочешь, говорил я Долгу — но кто послал меня: Он или я сам? Невозможно разделить, немыслимо. Разве можно не хотеть того, что ты должен делать? Это все равно, что не хотеть дышать. Чтобы жить, человек должен дышать; но разве быть должным дышать и быть должным двадцатку — одно и то же? Должен не в смысле извне наваленных на тебя, загромождающих твою жизнь и придуманных невесть кем обязательств типа «Взялся за гуж — не говори, что не дюж», «Крути педали — иначе упадешь», «Ни малейшего спуска врагам», «Не выноси сор из избы», «На чужих не заглядывайся», «Не уверен — не обгоняй»… от таких долженствовании очень легко избавляться, да и нет в том избавлении греха. Если нельзя, но очень хочется, то можно, запросто говорят в таких случаях в Третьем Риме, столь же великом и несчастном, сколь и первые два; ибо все они были порождены великими цивилизациями, каждая из которых возникла из великой мечты — и не сумели эти цивилизации сберечь, истрепав мечту до того, что она сначала превратилась в иллюзию, а та, в свою очередь, обернулась обманом. Не в смысле этих ядовитых ножниц, денно и нощно корнающих все живое, навеки отравляя оставляемый и кое-как дотягивающий до могилы обрубок чувством беспомощности и стыда — но в смысле ощущения правильности сцепки себя с рычагами и приводными ремнями небес, ощущения зависимости от тебя и твоих поступков грядущего вознесения или краха тех, кто вручен твоей любви. Сколько бы их ни было — двое или двести миллионов.
Когда я чувствую в себе для этого достаточно сил, я повторяю первую и главную свою — такую, в сущности, короткую — прогулку по Виа Долороса, в которую, что бы там ни говорили и кого бы ни винили, я отправил себя сам, только сам; и пытаюсь понять: те изменения, что претерпел с той поры мой тогдашний путь, и те, что претерпел я сам — связаны ли они друг с другом хоть как-то? Отражаются ли друг в друге? Или две ленты беспрерывно перетекающих одна в другую перемен летят сквозь время каждая сама по себе, не перехлестываясь и даже не соприкасаясь?
Но чаще я сызнова прохожу крестный путь другими душами — теплыми, наивными несмышленышами, похожими на веселых и храбрых младенцев, которые даже не догадываются о великой мере своей беспомощности; душами, не ведающими, что это за путь и что за тяжесть плющит плечи и спину, отчего так часто никого нет рядом и зачем, собственно, они отправились — отправили-сь! отправили себя! — в эту дорогу, круто бегущую вверх; но идущими по ней, сколько хватает сил.
Иногда уезжаю.
Иногда — возвращаюсь.