Во сне он бродил по городу и разговаривал с цыганами. Один из них пытался обнять его, а он сопротивлялся и проснулся – учительница трясла его за плечо. Пристально глядя на доску, он как будто из одного сна перебрался в другой. Потом склонился над партой и стал рисовать фонарь.
постоялец
На вахте Аполлинария обычно вязала. Хотя она могла бы установить маленький телевизор в холле, она решила этого не делать, потому что по ночам показывали всякие ужасы или фильмы совсем непонятные. Сидя одна, она предпочитала вязать, а что она вязала, ей самой было неизвестно. В конце концов, думала она, равномерно стуча спицами, шерстяная нить сама подаст намек, хочет ли она стать свитером или шарфом. С мужем умерла треть души у консьержки; с дочерью – еще треть. Итак, душа становилась все меньше. Кто еще вырвет из нее кусок? Может быть, Тихон?
Она прислушалась: кто-то спускался по лестнице. Ковер поглощал звук шагов почти полностью, однако ночь была тихой, а слух консьержки – все еще острым. Она затаила дыхание. Через несколько минут в холле появился человек в костюме и тапочках. В руках он нес толстые книги, тетрадь, ручку и карандаш. Он посмотрел на нее, откашлялся и сказал: «Добрый вечер. Разрешите, я здесь присяду, а то в номере свет уж очень слаб». Он указал на торшер возле журнального столика.
Она кивнула. Человек наклонил голову в знак благодарности и тут же принялся раскладывать книги. Она его видела в первый раз. Он, должно быть, приехал накануне днем.
– А из какой вы комнаты?
– Из тридцать четвертой.
Она взяла вязание и бросила на мужчину взгляд искоса. Он был темноволос, но густая борода, что спускалась ему до середины груди, была совсем седой. Надев на нос очки, с карандашом в руке, он погрузился в чтение одной из толстых книг. Иногда он хмыкал и покачивал головой, то ли одобрительно, то ли, наоборот, в сомнении. Вздыхая, делал пометки в тетради. Подняв голову, он посмотрел на консьержку, и взгляды их встретились. Она не знала, кивнуть или отвернуться. Помедлив, кивнула. В ответ он наклонил большую голову, поднял тяжелую книгу, чтобы показать обложку и проговорил:
– Откровение перевожу. Правды много, а переводчики, мерзавцы, все перевирают. Приходится самому разбираться. Взял словарь, взял грамматику – трудно, видит Бог, а дело нужное!
«Откровение» – это что-то такое из Библии, подумала консьержка. Но вряд ли это ученый. Скорее просто чудак, из тех, которым все кажется, что их обманывают, и потому самим надо разобраться. А может, и правда люди чего-то недопоняли. Но про что было это откровение, она не могла вспомнить.
– Это про конец света?
– Оно самое, – с какой-то радостью ответил мужчина. – Про конец света. Имя мое, кстати, Сергей Петрович.
– Очень приятно. Полина, – ответила консьержка.
Он пошуршал бумагой и сказал все тем же глубоким, монотонным голосом:
– Откровение – это по-гречески апокалипсис. Он открывает правду, а раньше его скрывали. Была ведьма Калипсо, она была скрывательница, жила на острове. А потом туда приехал святой Иоанн. Ведьма хотела его превратить в скотину. Однако поглядела ему в глаза и тут же испарилась! Тогда он принялся все для нас открывать, поэтому апо-калипсис. Вот написано: первенец из мертвых, из мертвых – первенец... И всякий глаз его увидит.
Она представила себе зрачок в обрамлении ресниц, потом глаз рыбы, зверя. Они красок не видят, вообще видят все подругому, небось вниз головой. Можно ли так увидеть сверхъестественное? Наверное, только так и его и замечают.
– Семь звезд, ангелы семи церквей. Вы в церковь ходите, уважаемая? Когда там стоишь, бывает, что-то легкое прикоснется к щеке. Это ангел пролетел. Он там обычно под крышей гнездится, а во время службы вылетает... Иногда разрастается от стены до стены, – продолжил Сергей Петрович. – Он ведь прозрачный. То есть заполняет собой всё внутри, когда захочет. Вот этому ангелу надо письмо написать; Иоанн записывает. Держу против тебя, что ты забыл свою первую любовь. Смотри, приду и заберу твой светильник!
Если ангел не раскается, думает консьержка, Бог вынесет его лампу из церкви. В темноте ангел – уже не ангел.
– А ночью, когда все свечи гаснут? – спросила она у мужчины.
– Тогда все равно горит свет, только невидимый. Какая у ангела первая любовь? Первая любовь к Богу, а у нас к людям. Когда сюда приехали с мужем, целый день гуляли по пляжу. Потом садились и перебирали камни, стараясь отыскать прозрачный халцедон. После его смерти она осталась жить здесь, но никогда не выходила на эту дорогу, не клала цветов на обочину, как другие. Когда я перестала вспоминать о нем, муж умер второй смертью; но если бы я продолжала о нем думать, то первая смерть настигла бы меня саму.
«Я тебе дам псефон – камешек белый, – на нем напишу новое имя, которое никто не будет знать. Они разобьются, как глиняные сосуды, а ему дам утреннюю звезду. Знаю твои дела, и как тебя звали, пока ты жил. Подкрадусь к тебе, как вор, и не узнаешь, в котором часу».
Аполлинария замерла. С ней часто случались приступы как будто виденного раньше – так, наверное, давала о себе знать старость. Сейчас ей казалось, что она уже раз сидела ночью, слушая Петровича с белой бородой, и он сказал тогда: подкрадусь, как вор, – а сейчас она только вспоминала. За окном принялся посвистывать ветер, но свет лампы у нее на конторке, свет торшера над мужчиной был неподвижен. Пламя: оно живое или неживое? Мрак, что расходится от светильника и сгущается по углам, занимает всю лестницу, весь чердак, комнаты, – он живой или мертвый? Густой – горячий – холодный – дверь – ухо – мазь для глаза. Она сделала над собой усилие, чтобы не заснуть. А Петрович все бормотал, вздыхал, шелестел страницами.
еще одна вылазка
Эту ночь Тихон проспал мертвым сном, а наутро бодро отправился в школу. Всего сутки назад он бродил по ночным улицам. При свете дня ему не верилось, что способен был выбраться ночью, и он переставал чувствовать себя храбрецом. Надо опять пойти, темнота ждет меня, сказал он себе, когда Аполлинария ушла. Поднялся резким движением, надел брюки и вылез в окно.
Ночная улица показалась ему страшнее, чем в первый раз. С усилием он заставил себя пойти вперед, но от любого звука шарахался к стене и сливался с надежной тенью. Если он видел, что навстречу идет пешеход, прятался опять и тревожно перебирал в уме причины, почему кто-то вдруг пойдет по ночному городу. Когда никого больше не было рядом, он выходил из укрытия и шел вперед.
Крадучись, он достиг центра, хотя долго не решался перебежать проспект, потому что на этом широком пространстве он оказался бы виден со всех сторон. Сжав зубы, он преодолел эту плоскость и по инерции шел быстро, не оглядываясь. Фонари попадались все реже. Портовые аллеи зияли чернотой.
Тихон помедлил. Решится он на этот раз или нет? Страх опять прикоснулся к нему, заставляя почувствовать ночной холод. Он оглянулся в поисках кафе: в трех метрах от него оно поблескивало жестью. Он вошел в помещение, что казалось пустым; широкая лампа все так же бросала с потолка бледный, белесый свет.
Он сел и попросил у невозмутимого официанта пепси-колы. За крайним столиком сидели два толстых человека, мужчина и дама. Она упрямо и пьяно повторяла: «Очень шикарно ты живешь! Очень-то шикарно...» Мужчина виновато склонял голову, блестя лысиной.
Через два стола в одиночестве сидела женщина. Тихон заметил, что она смотрит на него из-под полуприкрытых век. Как только их взгляды пересеклись, она поманила его белым, как снег, пальцем. На вид ей было лет двадцать шесть – двадцать семь. Тихон отвел глаза и беспокойно стал ждать официанта, нащупывая мелочь в кармане. Тот наконец появился и поставил перед Тихоном холодный стакан. Вытянув губы, он стал пить сладкую жидкость. Не удержался и поднял взгляд: с хитрой улыбкой женщина продолжала манить его пальцем.
Тихон взял в руку стакан и пересел к ней.
– Можно познакомиться? Я Тихон, – сказал он и протянул ей руку.
Она приняла его руку в мягкую ладонь и расслабленно пожала. Потом отпила глоток пива и облизнула губы густокрасным языком. Он заметил татуировку между большим и указательным пальцем: стрела, перевитая розой.
– Тихон? – она медленно подняла тонко выщипанную бровь. – Какое странное имя. А меня зовут