Но не сбылось.
Грядущая родина была зажата красным террором. И никогда не было преклоненных знамен. Ни через год, ни через двадцать лет, ни через семьдесят пять. В гражданской войне нет преклоненных знамен.
После ухода белых в Крыму не было жизни оставшимся врангелевцам. Объявили регистрацию офицеров на Дворянской улице в Симферополе, в здании цирка в Севастополе, и пришедших брали и расстреливали в Петряевской балке и на еврейском кладбище. Руководили террором пламенные революционеры Бела Кун и Розалия Землячка. Кун как настоящий победитель опубликовал заявление: 'Троцкий сказал, что не приедет в Крым до тех пор, пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму; Крым — это бутылка, из которой ни один контрреволюционер не выскочит, а так как Крым отстал на три года в своем революционном движении, то быстро подвинем его к общему революционному уровню России…'
Обреченных косили пулеметами, рубили шашками, топили в море, мозжили головы камнями, хоронили полуживых. Стон и ужас стояли над полуостровом. Оставленных на милость красных раненых, а вместе с ними врачей и сестер милосердия расстреливали прямо в лазаретах. В Севастополе расстреляли свыше 500 портовиков, работавших во время погрузки на корабли белых войск. Екатерининская и Большая Морская улицы, Нахимовский проспект, Приморский бульвар были увешаны трупами офицеров, арестованных на улицах и казненных без суда.
У Ивана Савина, поэта Зарубежной России, воевавшего на гражданской войне, потерявшего в ней четырех братьев, есть пронзительное стихотворение о расстреле. Оно посвящено памяти погибших братьев. В нем есть такие слова:
Галлиполийцы смотрели на проходящие по проливу корабли, провожали взглядами и думали об оставленной Родине. Ее уже не существовало, ее там добивали, но она все равно еще жила.
Она жила в Галлиполи трудной жизнью, преодолевая нечеловеческие испытания. Но как бы ни было тяжело, люди чувствовали себя дома, под сенью родных богов, под защитой родных традиций. Вставали в шесть часов утра, завтракали, шли на работы: прокладывать узкоколейную железную дорогу, строить разгрузочные пути и станции, строить кухни, лазареты, бани, склады, мастерские, хлебопекарни.
Кроме этих работ, были еще и другие, чисто военные, — учения, подготовки к смотрам, несение караульной службы.
Но это было еще не все. Жизнь требовала духовной пищи, и появились библиотека, театр, гимназия, детский сад, академическая группа, технические, гимнастический и футбольный кружки, несколько хоров, корпусная фотография, рукописные и литографированные журналы:
За всем этим стоял Кутепов. Он появлялся всюду. При его виде все подтягивались и ощущали, что есть сила, способная помочь, поддержать, покарать или защитить.
Части корпуса переставали быть разрозненными и постепенно сплачивались в своеобразный Белый орден. Были введены дуэли между офицерами, принят Дуэльный кодекс: для защиты оскорбленной чести.
'Не следует забывать основной идеи рыцарского поединка: 'Божий суд', а не заведомое превосходство одного из противников', — гласил Дуэльный кодекс. Поэтому, чтобы сгладить разницу в стрелковом мастерстве, у дуэльных револьверов сбивались мушки, а при поединке на шашках дуэль прерывалась после первой крови, 'ибо дальнейший бой ставит нераненого настолько в неравные условия, что продолжать бой было бы для рыцаря постановлением себя в неудобное положение как джентльмена'.
Кутепов запретил даже употребление бранных слов, на которые так богат русский язык. Может быть, этот запрет и разрешение дуэлей были чем-то романтическим и свидетельствовали о непонимании реальности? Просто реальностей было несколько. Самая главная, объединяющая большинство, была такова, что кутеповское управление ей не противоречило.
Эта тяга к очищению, обновлению была настолько очевидна, что бросалась в глаза.
'Никогда я так сильно не ощущал, как в этом лагере, — говорил Шульгин, — что не единым хлебом жив человек. В первый раз в жизни я почувствовал, что мы, писатели, — 'предмет первой необходимости'. Люди просто умоляют дать им газет, книг. Книг — каких угодно, но больше всего хотели бы классиков: иметь в руках томик Пушкина или Лермонтова было бы счастьем для них. Трогательно смотреть на эту вдруг вспыхнувшую в людях жажду культуры, страстное желание не опуститься до животной жизни. Характерно также то, что произошло необычайное обострение национального чувства. Казалось бы, что после всего пережитого люди должны были бы чувствовать себя униженными и угнетенными. Это и есть, но только в политическом отношении. Но никогда еще, быть может, за всю свою историю, русские не гордились своей культурой. Наоборот, мы всегда предпочитали все иностранное. Теперь же, в этих условиях жизни, любовь к своему вспыхнула с необычайной силой: люди требуют с необычайной искренностью, почти с мучением русской книги, русской музыки, русского Бога…
В лагере нет никаких иных властей, кроме русского командования, и вообще нет ни одного иностранца; де факто лагерь экстерриториален.
В заключение не могу не отметить прекрасных отношений между галлиполийской армией и местными турками. Оказывается, что можно воевать веками и искренне полюбить друг друга в течение месяцев. Мне кажется, что русские никогда не должны забывать той деликатной ласковости, которую проявили к ним турки в самую тяжелую минуту исторической жизни обоих народов'.
Казалось бы, причем здесь турки? Но именно прежде всего от них, тоже испытывающих горечь поражения, беженцы ощутили поддержку. Старые турчанки приходили в галлиполийские общежития, устроенные в развалинах, молча рылись в кухонной утвари обитателей, вызывая их удивление, потом уходили и возвращались, кто с горшком, кто со сковородкой. В Константинополе при переходе по мосту через Золотой Рог со всех брали плату в два пиастра, а русских пропускали бесплатно, сочувствуя им и угадывая их среди идущих. Таких примеров было много, словно турецкая горечь протягивала руку русской.
Белый орден бесспорно существовал и выражался в сильной, почти религиозной тяге к абсолютному идеалу. Когда они молились в палаточных церквах, пели хором, штудировали науки, занимались спортом, — они отвергали серую действительность и жили духом. Они обыгрывали на футбольном поле англичан в Сан-Стефано со счетом 2: 0, причем соперники не выдержали морально и покинули поле за двадцать минут до конца матча. Они боготворили Плевицкую, которая приехала в лагерь и стала женой генерала Скоблина, командира корниловцев, боготворили за то, что она была в их глазах частицей России. Они поняли о себе что-то поразительно важное, поняли свою особенность.
Шульгин так писал в 'Зарницах': 'Если мы белые по существу, рано или поздно Россия — наша… Если мы только 'крашенные', — то хотя бы мы взяли Кремль, нам его не удержать: облезлых, грязно-серых нас выгонят оттуда через короткое время.
Будущее русское государство не может существовать без настоящей армии. Настоящая же армия во всех странах мира базируется на известной минимальной нравственности. Нельзя носить кокарду и быть хулиганом. Нельзя… Ибо неминуемо армия превратится в бандитов, а на бандитах власть удержаться не может.
Если путем временной потери всей русской территории мы купили это 'сознание', то продешевили мы или нет, — об этом еще судьба не сказала своего последнего слова. Потому что в тех мыслях и чувствах, которые мы сейчас переживаем, в той психологии, которая сейчас в нас зреет, будущность России…