разряду, если бы в то время, когда я бродил по залу от одного портала к другому, слушая, как и что звучит, я не должен был стоять на сцене и играть соло.
Как я оказался в зале, не помню, так же как не помню, когда и с какими усилиями вновь забрался на сцену и взял в руки гитару. Но помню отчетливо, что в гримерку уходил со сцены, а не из зала.
Одних, тех, кто слишком уж здорово начинает звучать, пришибает алкоголем, других, тех, кто покрепче, – деньгами.
– А почему так темно? – спросил я.
– Откуда я знаю? Я вообще в чужом городе… Это ты мне скажи, что тут такое творится.
Пока я соображал, как мы оказались возле Парка Победы, и пытался вспомнить подробности посещения магазина и кражи водки, небо вместо бело-голубого, совсем уже летнего, стало почему-то черным и, как говорят в магазинах готового платья, демисезонным.
– Я всегда знала, что в вашем Петербурге все не как у людей, – заныла Полувечная.
В лицо ударил ледяной ветер с какой-то мокрой крупой. Прогноз погоды не обещал осадков и заморозков.
– Ну и что теперь? – продолжала стонать журналистка. – Ни, блядь, зонтика, ни, блядь, ресторана…
– Сейчас, сейчас, – пробормотал я, не зная, что будет за этим «сейчас».
Я начал говорить о том, что через минуту мы возьмем тачку и поедем… Куда? Да к жене моей поедем, к Кропоткиной. Удар грома заглушил мои слова, грохот прокатился по полю, и я обернулся, чтобы посмотреть, не вылетели ли стекла из окон Комплекса, – такой страшной силы был звук, нехарактерный для диапазона этих широт.
Обернувшись, я увидел, что левее гигантского кратера Спортивно-концертного комплекса, там, где на пустыре были рассыпаны кубики вспомогательных построек, технических служб или чего-то еще, стоит аккуратный, высокий и ровный столб пламени. Вокруг столба летают куски жести, камни и всякая строительная дрянь. Ударная волна налетела на меня через секунду, и я рухнул на спину.
Пальцы мои сжимали бутылку – я держал ее над головой, вытянув руки вверх. Вспомнилось название популярного попсового ансамбля. Так вот что они имели в виду… Я давно научился так падать, чтобы в первую очередь не повредить то, что у меня в руках, – будь это инструмент или вот, как сейчас, бутылка водки. Почему-то мне всегда казалось, что сам я – вещь менее значительная или менее ранимая, чем предметы, которые я таскаю с собой. И то: на мне все заживет, а на бутылке – нет.
Однажды я падал с Николиной горы – в том месте она очень высокая. Дача Бродского стоит наверху, и, чтобы спуститься на пляж, нужно обладать хотя бы элементарными навыками горного туризма. Тропинка, вытоптанная старожилами, спускается почти отвесно; можно покатиться кубарем прямо в Москву-реку, если бы не частые сосны, растущие на горе вокруг тропинки и прямо на ней. Вот и спускаешься, бывало, хватаясь за колючие шершавые стволы, так же и поднимаешься.
Кафе, где мы отдыхали, находилось внизу, у реки. Глубокой ночью я отправился на дачу к Бродскому – кажется, за деньгами. Деньги кончились, и я пошел пополнить наличность. Залез на гору, взял денег, видеокамеру, чтобы снять для истории группу музыкантов из Тувы, которые, выпив огненной воды, принялись валтузить друг друга и делали это с восторгом первобытного человека, только что добывшего свой первый огонь. Поднялся я успешно, а вот на обратном пути, едва ступив на тропинку, потерял равновесие и покатился вниз.
Пока катился, вспомнил весь прошедший день. Сначала мы пили пиво на дипломатическом пляже, а вокруг ходили менты в штатском. Не арестуют? – спросил я у Бродского. Нет, сказал он, они нас охраняют. Очень хорошо. Потом мы пели на берегу, потом играли в футбол с отдыхающими дипломатами и голыми ментами. Мяч улетел в Москву-реку, я поплыл за ним; мяч плескался в волнах, и его уносило быстрым течением; река в этом месте узкая, течение сильное, унесет черт знает куда; я догнал мяч, вцепился в него, а это оказался не мяч вовсе, а голова утопленника; сам утопленник тоже был на месте, но из воды торчала только голова; я схватился за нее, думая, что это мяч, черный и скользкий, а пальцы запутались в волосах; от удивления я ушел под воду и увидел перед собой лицо утопленника; он смотрел молча – а как еще может смотреть утопленник? – я плыл за ним под водой; он тащил меня куда-то в устье Москва-реки и не отпускал, не давал разжать мне пальцы, смотрел на меня и умолял: не отпускай, вытащи меня, вытащи, – потом я понял, что это бред, и вынырнул, поплыл к берегу, а с берега мне орали, что меня только за смертью посылать.
Когда нас, меня и утопленника, выудили из воды, оказалось, что покойный прежде был жизнелюбивым болгарским дипломатом и в Подмосковье совершенно сорвался с тормозов, уплыл вверх по реке и не вернулся на пляж. Его уже искали. Мне, за то, что я нашел его в мутной воде Москвы-реки, ни спасибо не сказали, ни других удовольствий не предоставили. Да я и не сердился. Внешне никто из сбежавшихся работников консульства и охранников сильно расстроенным не выглядел. Решали все в рабочем порядке, по-деловому, где-то даже с огоньком. Мы же, напротив, расстроились и пошли в кафе, где до ночи и сидели, а потом я полез в гору за деньгами.
Все это я вспоминал, пока катился вниз с Николиной горы, ударяясь о сосны, подскакивая на низких пенечках, держа в одной руке пачку денег, а в другой – треклятую видеокамеру. Ни того, ни другого я выпустить не мог – вокруг была сплошная темнота, и никогда в жизни я потом не нашел бы ни денег, ни камеры. Так и скатился вниз, весь в крови, в разорванной до невозможности восстановления одежде, с синяками и вывихнутой ногой.
Картины жизни на Николиной горе и падения с нее промелькнули перед моими глазами, пока я лежал, держа на весу бутылку с водкой, а надо мной летели: куски жести, автомобильные покрышки (три штуки), дряхлая деревянная дверь и пустые, без хозяина, брезентовые штаны.
Наконец, когда все пролетело и воздух вокруг меня остыл, снова сделавшись не по-летнему холодным, я встал и огляделся. Журналистки Полувечной рядом со мной не было. Не было ее и на всем обозримом пространстве пустыря перед Спортивно-концертным комплексом. По левую руку от меня догорала взорвавшаяся котельная, а над деревьями Парка Победы бушевала нешуточная гроза.
Согласился с легкостью, привык мгновенно
Ребра болели с месяц, и я так к этому привык, что, когда боль ушла, я даже этого не заметил. А о том, на чем мы расстались с Карлом Фридриховичем и Рудольфом – отчество его я ленился выговаривать даже мысленно, – я старался не думать. Как будет, так и будет. Все равно отказать я им не мог, точнее, не хотел, что в большинстве случаев одно и то же. Ведь говорим же мы: «Не могу слушать эту попсу!». А на самом деле, оказывается, просто «не хочу». А что до «мочь» – могу, еще как могу. Без удовольствия, испытывая досаду, стыд или раздражение, но могу же.
Не хочу сидеть в тюрьме. С какой стати я должен там сидеть? А предложения, вернее, требования Карла были, в общем, достаточно обоснованны. И чем дольше я разглядывал в зеркале ванной комнаты синяки на ребрах, тем убедительнее казались мне доводы офицера полиции нравов.
Самым соблазнительным, конечно, было то, что я как бы поднимался над законом. Он, закон, мне, в общем, и прежде не сильно досаждал, замечал я его редко. Хотя, думал я, трогая опухоли и кровоподтеки, может быть, я просто привык прятаться, скрываться и врать, просто не обращаю внимания на груз страха, который постоянно таскаю на себе. Осторожность, ставшая чертой характера… Чувство опасности, поселившееся в мозгу… Ложь, растворившаяся в моей крови… Теперь будет другая ложь, вместо одной – другая. И при этом лично мне станет несравненно легче жить. Мне и жить-то осталось, если уж прямо говорить, не слишком долго. Я имею в виду жизнь полноценную, со всеми ее здоровыми и не очень здоровыми мужскими радостями и утехами.
Так не стоит ли дожить эти годы так, чтобы не было жаль времени, потраченного на подростковые страхи и детскую беготню от ментов, на игру в прятки по подвалам и подъездам, на хренову книжную конспирацию и борьбу за несуществующую «идею»?
Этот месяц реабилитации после странных и, в общем, ужасных событий я провел на удивление благостно. Такой бюргерской жизнью я не жил давно. Может быть, даже никогда не жил. Не спеша, с