еще не в клубе, будут рваться туда, будут распихивать друг друга локтями, чтобы в клуб попасть. Мы дадим им концерты, дадим им аппарат, мы будем крутить их по радио – не всех, только лучших будем крутить И все захотят стать лучшими. Есть такой рок-музыкант, который не хочет, чтобы его крутили по радио? Нет, ты мне скажи, есть?
– Нет, – ответил я.
– Вот! К нам потянутся со всей страны. К нам поползут подпольщики из Сибири, из Башкирии, с Украины. Все, что варится в подполье, все, до чего мы не можем дотянуться, а мы, к сожалению, при всей своей мощи, не всесильны, все, кого мы даже еще не знаем и никогда не узнали бы, – все к нам придут сами. И мы будем диктовать, что им играть. И что петь. И как себя вести. И они, уж поверь мне, с этим согласятся. Потому что мы им дадим все. Мы будем выпускать диски. Опять-таки лучших. А лучших кто будет выбирать? А?
– Ты?
– Нет.
– Комитет какой-нибудь?
– Нет.
– Правительство, что ли? – усмехнулся я.
– Нет. Не правительство. Ты будешь выбирать лучших, Боцман. Ты. Ты будешь формировать формат, в котором зазвучит наш факинг отечественный рок. Ты будешь форматировать вольнодумство, разделять и властвовать. Точнее, помогать властвовать.
– Я?
– Да. Ты. Потому что президентом клуба будешь ты. И это не обсуждается.
Семь тридцать одна
Рок-н-ролл дал мне постоянное ощущение радости. От этого, наверное, мы все – я и мои товарищи по музицированию – казались обычным, не зараженным рок-н-роллом гражданам сумасшедшими. По крайней мере, я много раз слышал за спиной опасливый или даже агрессивный шепот: «ненормальные», «психи», «идиоты».
После того как я и мой однокурсник Клюк получили по третьему разу «неудовлетворительно» на экзамене по математике, мы пришли в мою квартиру, я поставил «Белый альбом», и под «Back in the USSR» мы завертели такой твист, что снизу стали стучать в мой пол какой-то палкой. Шваброй или еще там чем.
– Знаете что-нибудь? – спросил преподаватель, когда мы с Клюком пришли в четвертый раз – на следующий день после очередного провала. – Для чего вы пришли? Вы же вчера завалили… Вы же ни черта не знаете. Что, за сутки выучили весь курс? Весь четырехмесячный курс? – повторил печальный дядечка в очках и засыпанном перхотью пиджаке.
Дядечка был молод, оденься он нормально и изгони тоску из глаз за толстыми стеклами очков в немодной, старческой оправе, вполне мог бы быть симпатичным.
– Не-а, – сказал я.
– Ну так в чем дело?
– Можно билет? – спросил Клюк.
– Зачем?
– Отвечать, – сказал я, откидывая с лица длинную челку, доходившую мне до подбородка. Эта челка особенно бесила преподавателя.
– Что отвечать?
– Математику, – ответил Клюк.
– Идите к декану. Если он напишет мне записку, что разрешает вам пересдать в четвертый раз за четыре дня, то…
– Понятно, – сказал я. – Ну, мы пошли?
– Идите с богом, – сказал преподаватель. Иногда в нем просыпался юмор туриста- шестидесятника.
Мы решили пойти домой пешком. Путь лежал не то чтобы через весь город, но около того. Однако пешком домой – это только половина задачи. Вторая половина состояла из остановок возле каждого встречаемого нами пивного ларька и выпивания возле него по маленькой кружке. Сначала мы решили замахнуться на большую, но, прикинув расстояние от института до дома, решили, что больших нам будет много.
Ларьки попадались чаще, чем мы предполагали. Возле Кондратьевского рынка их было четыре – мы выстояли очередь в каждый, это было делом принципа. В каждом выпили по маленькой.
Пока дошли до Финляндского вокзала – еще три, плюс два возле вокзала. Через Литейный мост брели медленно, сыто покуривая и без обиды вспоминая преподавателя математики. Он ведь по-своему в чем-то даже и прав…
Долго спорили, двигаться ли прямо по Литейному или уйти боковыми улочками налево, в сторону улицы Восстания, и дальше следовать на север по Лиговке.
Клюк с детства учился играть на аккордеоне. Родители заставляли. Инструмент свой он ненавидел, но любовь к родителям эту ненависть перевешивала, поэтому он утверждал, что любит и аккордеон. В институте мы с Клюком собрали нашу первую группу – мой друг был лидер-гитаристом, а я, поскольку на гитаре играть не умел, стал барабанщиком. Это потом уже я научился, походил в вечернюю школу – когда только все успел, ума не приложу. Точно, несколько жизней прожито…
– Ты знаешь, – сказал я Кирсанову, когда мы вышли из третьей по счету забегаловки. – Я в детстве, ну, когда в институте учился, тоже так экспериментировал. Обходил все пивные ларьки. И в каждом выпивал. Мы с другом моим…
С Клюком, помню, мы не сдюжили маршрут. Перестали пить где-то в районе площади Мира – тогда она Сенной еще не называлась. А как нас занесло с Лиговки на Сенную, мы и не помнили.
Потом, когда нас выперли из института, я быстро научился играть на гитаре, а Клюк ушел из нашей банды, собрал свою и до сих пор с ней колбасится. Теперь большую часть времени проводит в Европе, чешет по немецким и голландским клубам и жизнью вполне доволен. Хотя звезд с неба и не хватает. Иногда мы с ним встречаемся и хвастаемся друг перед другом гонорарами. Не отчисли нас в свое время из института, мы бы хвастались рублевыми прибавками к зарплате.
– Ты уже рассказывал про это раз сто, – сказал Кирсанов. – У любого интеллигентного человека есть в багаже подобная история. А если нет – значит, он полный козел и нечего с ним вообще разговаривать. О, смотри! Это что, твой сын сегодня играет?
Я взглянул на рыжую стену какого-то института или морга – с колоннами, с битыми стеклами в окнах – и увидел крупную черно-белую афишу с изображением Марка. Клуб «Терраплейн».
– Ну да. Сегодня играет.
– Пошли?
– Ты хочешь?
– Ага, – сказал Кирсанов, в котором прежде я не замечал интереса к ночным клубам.
– Ну, пошли. Только это еще не скоро.
– А мы можем с пользой провести время. С пользой и не без приятности. Поехали в «Преступление и наказание».
– Поехали. Или пошли?
– Пошли.
«Сто по пятьдесят!» Я никогда не забуду эту фразу. Мы возвращались поездом с гастролей по Украине и в вагоне-ресторане встретили гитариста по прозвищу Чиж. Когда к нам подошла дебелая официантка с рябым добрым лицом, Чиж сказал, напустив на себя солидность: «Сто по пятьдесят». Официантка послушно